III
Меня разбудила песнь летнего утра. Вернее, пение какой-то птицы. Я открыл глаза. Высоко надо мною шумели густолистые ветви ивы. На лицо упала капля росы. Вот тогда-то и заметил я птицу: перья ее переливались всеми оттенками, от голубого до золотистого, похожего по цвету на спелую пшеницу; вокруг шеи красовалось белое ожерелье.
Сквозь ветки ивы проглядывало чистое небо.
Глядя на эту диковинную птицу, на это голубое небо, я был просто счастлив. Вчерашних страхов не было и в помине, их словно поглотила ушедшая ночь… А может, они просто растаяли во сне или умчались прочь вместе с Хензой…
Я знал: Хенза ушла, ее здесь нет. И это окончательно меня успокоило.
Всякий раз, когда Хенза совершала какой-нибудь скверный поступок, Мулон бил ее и выгонял из табора. Несколько дней она одиноко бродила по селам и деревням и опять возвращалась к Мулону точно такая же, как и была, — с зелеными, горящими злобой глазами. Ну чистая ведьма, настоящая ведьма!
Я встал. Обильная роса, блестевшая в высокой траве, окатила мне ноги своим сверкающим дождем.
Было раннее утро, свежее и ясное. Все вокруг еще спало. Спал и наш табор. Дышалось легко и свободно.
Неподалеку, за ветвистой ивой, тянулась серебристая лента реки. На берегу ее я вдруг заметил какого-то человека. Он неподвижно сидел у реки, глядя на воду, и держал в руке удочку с длинной ниткой на конце. Я подошел поближе и сразу узнал его: да это же папаша Мулон!
Не знаю почему, но я вдруг тут же вспомнил все хорошие минуты, часы и дни, проведенные с ним. Как часто он подхватывал меня своими огромными ручищами, поднимал к самому своему лицу и, улыбаясь во весь рот, спрашивал:
— Таруно, хочешь стать вот таким же большим, как я? Хочешь достать до самого неба?
И потом подкидывал меня высоко вверх и ловко ловил. В эти мгновения я задыхался от страха, но все-таки судорожно смеялся, потому что видел по его карим смеющимся глазам — зла он мне не желает. Ни малейшего зла. Да и глаза у него были ласковые, добрые. Только видно было, что затаилась в них глубокая скрытая печаль. Наверно, поэтому-то и полюбил я его. Полюбил сразу и на всю жизнь. Он, папаша Мулон, был для меня всем: отцом, матерью, семьей. Вот таким-то я и привык его видеть с той самой поры, как помню себя. А теперь, сгорбившись, наклонившись над самой водой, он напряженно следил за малейшим движением лески.
Заметив меня, он обнажил в улыбке ожерелье зубов.
— А, это ты… И тебе захотелось порыбачить? Ну как, выспался?
— Выспался, — ответил я и неожиданно для себя вдруг добавил: — Три раза просыпался… Со страху…
При воспоминании о вчерашней стычке морщины, избороздившие его бронзовое лицо, обозначились еще резче, словно залегли в них глубокие тени.
— Больше это не повторится. Я ее выгнал…
Помолчали. Нам обоим не хотелось вспоминать об этих зеленых глазах, таивших коварство ядовитой змеи.
Немного погодя он снова заговорил:
— Тебе, Таруно, нужно побольше спать. Да, да, побольше спать… Ты еще слишком молод, чтобы подниматься в такую рань. Понял?
— Понял.
— То-то же…
Но обратно он меня все-таки не прогнал.
Вдали, в редких просветах утреннего тумана, похожего на огромное белое поле хлопка, четко вырисовывались не знакомые горные хребты. Потом эта белая пелена вдруг разорвалась, и тут же вспыхнули, заалели вершины гор. Я встрепенулся: неужели кто-то поджег гору? Может, какой-то пастух или дровосек зажег там огромный полыхающий костер? Пламя — огненно-красное, неукротимое — лизало небо.
— Горит! Глянь туда! — закричал я, показывая рукою на горы.
Мулон, не отводя глаз от глади зеленоватой воды, в которой отражался этот небесный пожар, сказал:
— Это рождается солнце, сынок.
И я заметил, как он улыбнулся.
Он был прав: из-за гор медленно выплывало солнце. Оно показалось мне небывало прекрасным. Таким я увидел его впервые: огромный огненный шар, похожий на здоровенные ярмарочные яблоки, обмазанные патокой.
Равнина как-то неожиданно раздвинулась, убежала в бесконечную даль.
И река теперь казалась мне уже не рекой, а позолоченной дорожкой, по которой должен был пройти сказочный принц, чтобы добраться до ее чистых голубых истоков. А там ждет его, наверно, юная красавица-принцесса, чтобы преподнести ему первый распустившийся цветок лотоса.
Долго звенело в моих ушах его ласковое «сынок». Звенело и наполняло мою растревоженную душу покоем и нежностью. Может, потому-то и задал я этому одинокому рыбаку с загорелым лицом тот самый вопрос, который все время жег и мучил меня:
— Папаша Мулон, значит, ты мой отец?
— Нет, Таруно, нет…
Это «нет» прозвучало твердо, четко. Я впился взглядом в его лицо: оно стало строгим, чуть ли не суровым. Мягкий утренний свет резко оттенял его глубокие морщины, невольно напоминавшие о долгих годах бродячей жизни. Вот такие застывшие лица я видел до сих пор лишь в городском парке: выбитые из камня, они стояли там на квадратных цементных столбах. Лица эти всегда были строги, спокойны, глубоко задумчивы и всегда неподвижно смотрели куда-то вдаль.
Лицо же папаши Мулона, в отличие от тех мертвых масок, светилось жизнью, силой и умом. Морщины у него разгладились. Мягкая улыбка тронула его губы. И я ждал, что вслед за улыбкой, за этим «Нет, Таруно, нет…» услышу правдивый рассказ обо мне, о моей жизни. Я узнаю, кто я и что я.
Вместо этого я вдруг увидел взвившуюся над водой, словно натянутый лук, длинную рыбу. Серебристо блеснув чешуей, она упала на траву у самых моих ног. Еще полная жизни и отчаяния, она билась, подпрыгивала, извивалась.
Мулон вытащил изо рта рыбы железный крючок и протянул ее мне:
— Держи, поймаем еще.
Теперь я жадно следил за леской…
В это утро я пережил немало счастливых минут, но, как ни странно, не мог собрать их воедино, получить целостное впечатление. Рождение солнца, это обращение «сынок», затопившее радостью мою душу, рыба, искрящаяся серебром… Каждое из этих событий я воспринимал словно разрозненно, и все потому, что скрытое беспокойство, необъяснимая тревога томили меня, не позволяли целиком отдаться пусть короткому, но всеобъемлющему счастью.
Пойманная рыба билась в моих руках. Я чувствовал, как судорожно, неистово бьет ее дрожь. Может, последним отчаянным усилием хотела она рвануться к реке и там, в зеленоватой воде, найти единственное свое спасение, которое ей не суждено обрести здесь, на этой земле.
— Папаша Мулон, а почему я не цыган, пусть и я буду цыганом. Не хочу, чтоб меня дразнили белым поросенком.
— Кто же тебя так дразнит?
— Все, кроме Рапуша и Насихи.
Сбоку я видел, что глаза Мулона прикованы к поплавку, мерно покачивающемуся на покрытой рябью воде. Вот-вот, казалось, снова туго натянется леска, взметнется вверх удочка, мелькнет в воздухе серебристый лук и послышится тупой удар от падения на траву. Значит, на нашем счету будет еще одна рыба… Не поворачиваясь ко мне, папаша Мулон ответил:
— Ты не цыган. И хорошо, что это так.
— Да почему же?..
— Не надо спрашивать, Таруно… Сам попозже поймешь.
— А я хочу знать сейчас. Хочу, чтобы ты мне сказал. Я хочу быть цыганом, раз живу вместе с цыганами, как цыган. Я ведь всегда был таким, как себя помню.
— Ты не… — начал было он, но, не докончив фразы, крикнул: — Смотри, смотри!
Шлепнувшаяся на траву рыба оказалась большой-пребольшой.
Снимая ее с удочки, он заметил:
— Таруно, у тебя есть я, папаша Мулон, а у меня — ты. Разве этого мало? Для чего же тогда меня расспрашивать?
— Но почему Хенза хотела меня…
Я не договорил, потому что сразу же понял: я затронул что-то темное, зловещее.
— Хм… У Хензы вместо сердца змея, и забудь об этом. Я ведь сказал: это больше не повторится.
— А почему у меня нет ни матери, ни отца, папаша Мулон?
— Когда ты был еще несмышленышем, здесь шла война. В ее вихре где-то пропали, исчезли твои родители. Я нашел тебя на дороге, и с тех пор ты всегда со мной.
Оказывается, меня подобрали на дороге, моя жизнь — это вечная дорога!
Трудно сказать, какое чувство вызвала во мне эта неожиданно промелькнувшая мысль. Пожалуй, не очень-то светлое и радостное.
А между тем, словно повинуясь безмолвному приказу, удочка в руке Мулона то и дело взмывала вверх и на траве снова и снова поблескивало живое серебро.
Связка на ивовом прутике все удлинялась и тяжелела. День окончательно вступил в свои права, заливая округу ярким солнечным светом.
IV
Каждый день мы купались в этой неглубокой речке. Вода здесь отливала прозрачной голубизной, а в мелких местах виднелось золотистое песчаное дно, по которому то и дело быстро сновали стаи рыбешек.
Лето стояло поистине великолепное. Где-то внизу, на самом изгибе реки, голубое небо будто сливалось с зелеными травами и серебристой водою. Здесь же, над нашими головами, оно сверкало своими неповторимыми красками — необъятное, далекое, недосягаемое. А рядом — песок: чистый, желтый, сыпучий. Если мы не купались, то сидели в песке и строили из него башни. Строили даже целые города. Со всех сторон наш город окружали дворцы, а посередине высился огромный дворец Пенги, бога и царя всех цыган. О нем мне рассказывал папаша Мулон.
Потом к реке приходили на водопой буйволы и растаптывали своими копытами наш город.
И так изо дня в день.
Но ничего! Когда буйволы уходили, мы строили другой город. Еще лучше прежнего.
Как-то раз после полудня из деревни, видневшейся за кустами орешника, прибежала целая орава ребят. Раздевшись на берегу под невысокой ивой, они с криком бросились в воду метрах в двадцати от облюбованного нами места.
Заметив нас, они вдруг перестали галдеть и, не сговариваясь, бросились к нам. Кое-кто из них торопливо плыл, а кто и просто шлепал по воде, словно боясь упустить нас. Но мы не убежали. Мы смотрели на них и ждали.
Что бы это значило?