Теперь уже я удивился.
— Он уговаривал меня записать моего сына к вам в школу. Только он еще мал, учится в седьмом… Да и этих проклятых денег всегда не хватает. У нас только небольшой участок земли: две грядки бахчевых, две — помидоров, немного перца, лука, картошки, а вокруг мы сажаем тыкву… Но на одной тыкве не проживешь…
— На печеной тыкве?! — воскликнул я, невольно припомнив давнишнюю историю.
— Ну да, на печеной тыкве, — оживился незнакомец. — Наш участок хорошо прогревается солнцем, и тыквы у нас лучшие во всей округе. Понимаешь, мой сын продает их на переменах… Они сладкие, как сахар…
Тут меня вдруг осенило, и я словно очнулся ото сна.
— Нурия? Вашего сына зовут Нурия?
— Вот видишь, и ты его знаешь! — Глаза моего собеседника округлились и стали похожими на две крохотные чашечки. — Да, он мой сын. Очень болезненный на вид, но способный. В учебе не отстает… А каково вам там, в учительской школе? Что ты о ней скажешь?
— Школа хорошая, — ответил я. — И учиться в ней неплохо.
Мы сели на берегу реки и разговорились. Вскоре я даже забыл, зачем пришел сюда. Мое радостное, весеннее настроение постепенно развеялось от слов отца Нурии, в каждой фразе которого сквозила забота о том, где эму раздобыть деньги, чтобы поместить своего сына в училище. Еще какой-нибудь час назад я чувствовал у себя за плечами крылья, на которых я мог парить над расстилавшимися вокруг зелеными просторами, и в моей груди пробудилось и расцвело нечто непонятное. Быть может, это рождались стихи, которые стремились вырваться наружу, навстречу солнцу и ясному небу. Но теперь от всего этого не осталось и следа.
Наконец отец Нурии встал, бросил в реку окурок папиросы и таким же ласковым тоном, каким обратился ко мне в начале нашего разговора, сказал:
— Откуда мне знать, быть может, вам и в самом деле следует собирать разные цветы и травки. Вон и дочь Дроздовского только что прошла тут. Я видел, как она побежала по тропинке…
При этих его словах весь мир вокруг меня вдруг закружился.
А он спокойно продолжал:
— Вам лучше собирать растения вдвоем. Догони ее…
И, приставив руки ко рту наподобие рупора, он закричал:
— Ве-е-е-сна-а-а!
Издали донесся звонкий девичий голос:
— Ау-у-у!
Она стояла в белом платье на самом берегу озера, как только что распустившийся лотос, а ее длинные прямые волосы солнечным каскадом ниспадали ей на плечи.
В моей душе вновь зазвучали серебряные бубенчики ландыша, их звон преследовал меня, раздавался в такт моим шагам, потому что я уже не сидел на берегу реки рядом с отцом Нурии, а убегал, мчался как сумасшедший к городу. Сам не зная почему, я желал как можно скорее очутиться опять в сером здании интерната. Вероятно, мое сердце было слишком маленьким, не больше бутона цветка черешни, и в нем не могли уместиться и этот счастливый солнечный апрельский день и голубые, как роса, глаза Весны.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ДЕТСТВО
Много ночей я не мог сомкнуть глаз, все думал о том, что меня заставило так поступить, и сердце сжималось от невыносимой боли. Сотни раз я собирался написать письмо моему отцу, просить о прощении, сказать, что его сын еще слишком глуп и не ведает того, что творит. В моем уме складывались такие строчки:
«Мой бесконечно дорогой отец!
В тот день я не понял, как я обидел тебя, не понял, что навсегда убил твою веру в своего сына. Я искалечил твою душу, лишил тебя покоя. И все это из-за какого-то глупого стыда за тебя, за самого себя. Почему же я так поступил? Почему, почему все это? Да, только потому, что боялся, как бы мне не сказали: «Смотрите, из какой конюшни он приехал, а еще собирается стать учителем!» Глупо? Да, глупо! И теперь я решил: пусть всё и все идут к черту, лишь бы ты не сердился на меня. Ведь я раскаиваюсь, глубоко раскаиваюсь в своем поступке и прошу тебя: прости своего сына…»
Однако ты не получил этого письма. Ведь ты даже не понял, что я обидел тебя.
Это произошло весной последнего года моего пребывания в интернате, незадолго до пасхи. Сначала я получил письмо от мамы. Она писала: «Теперь у нас так много дел, что голова идет кругом. Надо копать канавы, сеять рис и еще многое другое. Отец твой совсем не спит — некогда. Пашет поле с рассвета до темноты. А кроме того, одна из наших коров пала через три недели после отела, и теперь мы не знаем, что нам делать с теленком. Он все плачет, хочет есть… Видишь, какая беда свалилась нам на голову, но будем уповать на лучшее!
Как я уже упоминала, отец очень занят, но он все равно хочет поехать в город, повидаться с тобой. Говорит: «Мальчик скоро закончит учебу, а я не знаю, как он там живет. Мы совсем забыли о нем, будто он нам не родной. Надо, говорит, посмотреть на его школу. Ведь он там три года провел…» Жди его, он скоро приедет…»
Был хороший теплый воскресный день. В субботу мы сажали лес (у нас был субботник), поэтому в баню отправились в воскресенье. Как раз тогда, когда ты приехал в этот проклятый город и спросил у первого же встречного, где учительская школа. Тебе указали на старое, ветхое, серое, ободранное, сырое здание. И ты с автобуса — прямо туда.
— У меня здесь учится сын, такой-то и такой-то.
— Сейчас его здесь нет, дядя, он в бане. Они все моются, — объяснил тебе кто-то (не все ли равно, кто именно).
— А где баня?
— До нее довольно далеко. Лучше подожди его здесь. До обеда он обязательно вернется.
— У меня нет времени. Надо успеть к обратному автобусу. А завтра с утра меня ждет работа.
— Так это же за городом. Намучаешься, пока дойдешь.
— Объясни мне только, как идти. А мучиться я привык.
— Тогда ступай по берегу реки. Перейдешь через мост, поднимешься на холм, а там тебе покажут.
Мы встретились как раз на холме, на каменистой крутой тропинке, на которой не разошлись бы даже два осла. Именно тут я увидел тебя. Согнувшись под тяжестью деревянного солдатского чемодана (не знаю, откуда ты его взял, потому что твой был у меня), ты шагал мне навстречу, поднимаясь на холм, торопясь к бане, чтобы увидеть своего сына, вручить ему содержимое чемодана и поскорее вернуться назад, успеть на автобус. Мы шли гуськом, растянувшись вдоль тропинки (строй мы соблюдали только за мостом, на улице).
— Ну иди же, чего остановился? — подтолкнули меня те, что шли за мной.
Но я растерялся и, не зная, что делать, выпалил первую ложь, которая пришла мне в голову.
— Мыло, я забыл мыло. Оно осталось в бане.
— Так возвращайся за ним или шагай вперед, — рассердились ребята. — Чего ты стоишь, как каменный столб!
Я пулей полетел назад. Повертелся вокруг бани, мысленно подсчитывая шаги ушедших. «Сейчас они уже у моста, — думал я, — теперь Божий поросенок вынимает свисток, свистит в него и командует: «Стройся, ребята, быстро-о-о! Что вы растянулись? И давайте песню… Живо! Пусть люди увидят, какая у нас дисциплина и порядок… Вперед, марш!»
А вот ребята запели. Их песня долетела до меня, и ее повторило эхо скалистого речного ущелья.
Смело вперед, на битву вперед,
Наш македонский народ…
«Ушли», — подумал я и, едва передвигая ноги, пошел по узкой тропинке к холму. Ты все еще ждал, сидел на большом солдатском чемодане и вытирал фуражкой потное небритое лицо. А рядом с тобой сидел на земле Пано Крашник. (Эх, дорогой мой товарищ! До чего же богатая и щедрая у тебя душа!) И только тогда я узнал по-настоящему этого парня. Нет, я никогда не считал его плохим, но и особенно хорошим тоже нет. Он ничем особенно не выделялся и, на мой взгляд, был немного грубоват. Но теперь он сделал для меня больше чем кто-либо — он показал мне, что значит быть настоящим человеком. И в его взгляде, которым он встретил меня, я прочел и удивление (почему это я так долго ходил), и открытый упрек.
«Не стыдись своего родного отца, ты, щенок! Он много лучше всех этих городских франтов, мнения которых ты испугался. Не думай о том, что они будут о тебе говорить. Плюнь на это… Мы простые крестьяне, и в этом наше счастье. Иначе мы стали бы кем угодно, но только не тем, кем хотят видеть нас наши отцы. Запомни это, браток. Не думай о разных климе и герчо; отец у тебя только один!»
Я был так растерян при встрече с тобой, что даже не помню, подал я тебе руку или нет. А ты был так счастлив, что дождался меня, так взволнован. Лицо твое сияло от радости, глаза улыбались.
— Ну нашел ты свое мыло? — спросил ты (вероятно, это ребята успели рассказать тебе о моей выдумке).
— Да, — процедил я сквозь зубы (солгав им, я был вынужден солгать и тебе).
— Не стоило из-за какого-то мыла столько бегать, — сказал ты ласково. — Смотри, как ты запыхался, даже весь покраснел…
Нет, я не устал, а покраснел я от стыда. Я был как в лихорадке, проклинал себя, каялся в том, что совершил. Да, я тут же раскаялся, но поправить сделанное было невозможно.
Почему мы так часто ошибаемся, почему совершаем такие поступки, за которые расплачиваемся потом долгими бессонными ночами, слезами, угрызениями совести и желанием искупить свои грехи?
Кого мне хотелось увидеть в то воскресное утро на холме? Генерала с золотыми галунами и эполетами, судью, доктора в белом халате и при галстуке?.. Вот и сейчас: спроси меня об этом — я не смогу тебе ответить, какая злая неведомая сила заставила меня стыдиться собственного отца. Даже под угрозой смертной казни я не смог бы объяснить свой низкий, глупый поступок.
Да, отец, много долгих ночей после этого я пытался избавиться от комка, который стоял у меня в груди, приходил к тому месту и рыдал, выл, как волк. Я опускался на колени, обнимал в мыслях твои ноги и целовал твои опинки[5]. Наверно, в то утро ты встал очень рано и сначала зашел в хлев к маленькому рыжему теленку-сироте, чтобы покормить его, потому-то твоя обувь была испачкана навозом. Потом с тяжелым чемоданом на плече побежал вниз к шоссе, к автобусу… Почему ты приехал, отец? Разве ты не предчувствовал, что вернешься обиженным?