Как-то ночью ехали мы мимо бахчи. Великолепные, здоровенные дыни желтели под мягким светом луны. Вокруг — мертвая тишина. Дыни лежали у самой дороги. Их дразнящий, нежный аромат бил прямо в нос. Я увидел, как кое-кто из наших бросился к дыням и стал бросать их в телеги. Я тоже не устоял перед соблазном, соскочил с повозки и стремглав ринулся к большущей дыне. Но едва я прикоснулся к ней, как гневный голос Мулона словно стеганул меня по рукам. Что делать? Эх, не желает понять старик, до чего я голоден и до чего я люблю спелые дыни!
— Сейчас же вернись, Таруно!
Я не спросил его, почему он запретил мне сорвать дыню. Хм!.. Ведь никто и ничего бы не увидел; даже сторожа и того поблизости не было. Да, никто ничего бы и не увидел, но зато… зато меня увидел Мулон.
— Каждый человек может пользоваться плодами только собственного труда. Ты не выращивал эту бахчу и поэтому не смей прикасаться к дыням…
Я до сих пор помню эти его слова.
И сейчас, когда он твердил мне, что нищенскую суму берут в руки только те, кто утратил смысл и радость жизни, я молчал. Мне было как-то не по себе, словно я собирался совершить что-то нехорошее…
И как ни хотелось мне пойти вместе с Насихой и Рапушем повидать в деревне знакомых ребят, в глубине души я все же понимал: папаша Мулон прав.
Друзья кричали, звали меня, но я не пошел с ними.
Я остался под раскидистой ивой вместе с папашей Мулоном.
VII
Не знаю уж, который раз занималась алая заря над равниной с той самой поры, как пришли мы сюда… В одно прекрасное утро я почувствовал, что меня кто-то сильно трясет за плечи. Я с трудом открыл глаза. Сердце испуганно заколотилось. Еще полусонный, заспанный, я не мог толком понять, что происходит. Но, разглядев наконец веселые глаза Мулона, в которых играли отблески восходящего солнца, я разом успокоился.
— Вставай, сынок! Да поскорее!
— А зачем? Что-нибудь случилось?
— Ну-ка быстрее, быстрее! Сам увидишь.
По голосу, по выражению его лица я уже догадывался: речь идет о чем-то очень важном и приятном. Он просто сгорает от желания сообщить мне некую радостную новость. Но какую? Я лихорадочно соображал: что же это могло быть? В эти ранние утренние часы Мулон обычно ловил рыбу. Вот я и подумал: может, новость-то связана именно с этим?
— Ты, наверно, поймал большущую рыбу?
— Нет, сынок, это не рыба.
— А что же?
— Догадайся.
Как я ни мучился, разгадать эту тайну мне так и не удалось. Тогда папаша Мулон чуть ли не силой потащил меня за собой, приговаривая на ходу:
— Догадайся же, дурачок ты этакий, догадайся! Загадка-то пустяшная.
— Не знаю. Что-то ничего в голову не приходит…
— Да подумай же хорошенько! Может, это какое-нибудь, ну, живое существо…
— Заяц? Дикая утка? — сыпал я наугад, зная, что на лугах водится множество зайцев, а в прибрежных камышах частенько покрякивают дикие утки.
Мулон только отрицательно мотал головой и смеялся. Еще ни разу не видел я, чтоб он так громко и весело смеялся. Лицо его, оживленное, неожиданно помолодевшее от радости, так и сияло.
Солнце — огромное, багровое — уже повисло в высоком небе. Оно щедро заливало своими лучами всю землю. Тяжело шумели крупные рисовые колосья. Зреющие поля, разбуженные ярким утренним светом, уходили куда-то в далекую, необозримую даль. А река, похожая на вьющуюся золоченую тропинку, придавала всему окружающему какую-то праздничную торжественность.
Но полюбоваться этой красочной картиной мне почти не пришлось. Посредине поляны, окаймленной кустами, я вдруг увидел нечто ошеломляющее. Там, на поляне, под сверкающим летним солнцем стояло незнакомое мне доселе, удивительное существо.
— Гляди! — крикнул папаша Мулон.
— Жеребенок! Белка ожеребилась! Мать белая, а детеныш у нее чуть ли не красный…
Грудь у меня так и распирало от радости.
То был крупный огненно-рыжий жеребенок. Он стоял на своих тоненьких ножках и дрожал от страха. Короткая гладкая шерсть покрывала его хрупкое, только что обсохшее тельце. А ноги-то, ноги! Тонюсенькие-тонюсенькие! Того и гляди, подогнутся, подломятся под тяжестью тела.
А кобыла, наша умная и терпеливая Белка, была на сей раз явно обеспокоена. Она то топталась вокруг жеребенка, то озабоченно ржала, то сердито фыркала: должно быть, сердилась, что мы пришли в те неподходящие минуты, когда она облизывала свое детище, переживая неповторимый миг безграничного счастья. Может, ей хотелось побыть одной со своим единственным чадом, чтоб никто ей не мешал насладиться этой огромной радостью… Казалось, что сейчас она не доверяет никому. Ведь в первые минуты жизни дитя всегда принадлежит только матери. Потому-то и должны они быть рядом, и притом совсем одни.
Я не мог отвести глаз от огненно-рыжего жеребенка. В эти мгновения не было для меня во всем свете никого, кроме Белки и ее маленького сына.
И лишь когда схлынула горячая волна первой радости, я заметил, что передняя правая нога жеребенка — от копыта до колена — была белой.
— Посмотри-ка, папаша Мулон! — ткнул я пальцем в белое пятно.
— Это ему подарок от матери, — добродушно усмехнулся старик. — Метку оставила: пусть, мол, все знают, что это ее детеныш.
Я не выдержал и осторожно протянул руку к этому милому, забавному существу. Жеребенок посмотрел на меня своими круглыми влажными глазами и, видимо, понял, как безграничен мой восторг. Даже Белка и та успокоилась, угадав в нас настоящих друзей, которые хотят только одного — поздравить ее с новорожденным.
— Погляди, Таруно, он же совсем глупенький! — засмеялся Мулон. — Он еще не понимает, что голодный. У матери молока хоть отбавляй, а он стоит как вкопанный — и ни с места…
И папаша Мулон подтолкнул его под брюхо кобылы. Жеребенок словно только и ждал приглашения и стал сосать, жадно причмокивая.
— Он твой, Таруно. Береги его.
Так закончилось это незабываемое утро.
От неожиданно свалившегося на меня счастья я был на седьмом небе!
VIII
Огромное солнце завершало свой путь. День медленно таял, рассыпая над притихшей равниной тысячи желто-багряных угасающих пятен.
Я был так обрадован и взволнован, что даже не заметил, как наступил вечер. Теперь мне хотелось только одного: пусть побыстрее промелькнет ночь, разлучившая меня с моим маленьким другом.
И все-таки моя радость была еще не полной. За весь этот суматошный, бурный день я ни разу не вспомнил ни о Рапуше, ни о Насихе. Где же они сейчас? Вернутся они вечером в табор или опять придется их ждать целых два дня? Небось они и не знают, что нынче утром на этой солнечной равнине родилась новая жизнь. Конечно, не знают. А если бы знали, наверняка бы тут же вернулись, чтоб вместе со мною отпраздновать это необыкновенное событие.
Притаившись за кустами, я стоял как раз на том месте, где тропинка круто поворачивала к деревне. Никогда я не ждал их с таким жадным нетерпением.
С рисовых полей доносилось лягушачье кваканье. На лугах монотонно трещали сверчки, словно переламывая тоненькие сухие травинки. Ночь раскидывала над равниной свое темно-синее покрывало. И вместе с наступающей ночью ко мне незаметно подкрадывалась тихая, безмятежная грусть, навеянная чувством острого одиночества.
Невеселым возвратился я под старую иву. Но когда доедали мы с папашей Мулоном свой скудный ужин, до нас вдруг донеслись знакомые переливчатые звуки. Сомнений не было: это пела в ночи скрипка Рапуша.
Я вскочил:
— Ура!.. Вернулись!..
Старик ничего не понимал:
— Кто вернулся?
— Рапуш и Насиха.
— Ну и что?
— Как что?.. Они же не знают о нашем жеребеночке! Побегу к ним и все расскажу!
Мулон улыбнулся. В последних отблесках позднего заката я увидел, как бронзовое его лицо словно бы просветлело. Так случалось всегда, когда он замечал, что я доволен.
— Что ж, беги к ним, сынок, поделись своей радостью.
Оказывается, они успели все разузнать и без меня. Пока я поджидал их на тропинке, они вернулись другой дорогой. Насиха уже повидала жеребенка, а Рапуш даже погладил его.
— Теперь, Таруно, у тебя есть красавец жеребенок, — обратился ко мне слепой музыкант, и в его тихом, как обычно, голосе я уловил вдруг взволнованные и вместе с тем озорные нотки. — Насиха мне сказала, что он ярко-рыжий, чуть ли не красный, а одна нога у него белая, верно?
— Верно…
Но тут ввязалась в разговор Насиха и с торжеством заявила:
— Вот и надо было верить моей маме, Таруно. Говорила же она тебе, что ты будешь счастлив. Значит, она не соврала…
— Но ведь жеребенок родился на свет не потому, что кто-то погадал на красной нитке, — невольно возразил я. — Белка — его мать. Она-то и родила его. А если бы не было кобылы, то не было бы и жеребенка. Разве не так?.. Еще никто не видал, чтоб жеребята падали прямо с неба. Это тебе не град…
— Неужели даже и теперь ты не веришь маме? Неужели ты не рад? Вон какой у тебя красивый жеребеночек!..
— Конечно, рад, — признался я. — Очень…
Потом, словно высказавшись до конца, мы разом умолкли. Впрочем, в этом не было ничего удивительного: ведь подлинная радость всегда немногословна. И когда все сказано, все переговорено, тебя обычно охватывает, переполняет, захлестывает несказанно приятное чувство, у которого нет ни имени, ни названия.
После долгого, затянувшегося молчания Рапуш снова заговорил:
— Знаешь, Таруно, твоего жеребенка нужно как-нибудь назвать, придумать ему имя. И чтоб оно было красивое… Всем жеребятам, даже совсем маленьким, сразу дают имя.
Предложение Рапуша пришлось мне по душе. Жеребенка и в самом деле нужно было как-то окрестить.
— Погоди, а кто жеребенок-то: он или она? — спросила Насиха.
Мы с Рапушем чуть не лопнули от смеха. Вопрос и вправду прозвучал очень смешно. Отсмеявшись, я ответил:
— Мужчина.
Сначала мы думали, что придумать ему имя — плевое дело, однако быстро убедились, что это не так просто.