Цветы на пепелище — страница 9 из 38

— Ну пойдем!

— И далеко это вы направляетесь? — принялись подначивать нас ребята. — Небось пойдете куда глаза глядят?..

На этот раз я растерялся, не зная, как и что им ответить. Молча, с опаской, шаг за шагом мы медленно стали отступать. Вот-вот, казалось, полетят в нас камни, но этого, как ни странно, не случилось. Уж не знаю почему: может, пожалели они Рапуша, а может, не к чему было придраться… Хотя я и не оборачивался, я все равно чувствовал их немые насмешливые взгляды, как бы изгонявшие нас из деревни. В эти минуты мне страшно хотелось поскорее миновать все деревенские грязные улочки, скрыться от этих презрительных взглядов, от этих злорадствующих голосов и вновь оказаться на вольном просторе, где никто не властен надо мной, где я сам себе хозяин.

— А ты, Насиха, еще говорила, будто эти нахалы спрашивали обо мне и даже хвалили игру Рапуша! — отойдя подальше, заметил я.

— Чудны́е какие-то эти ребята! — без тени обиды, беззаботно рассмеялась Насиха. — То тихие и безобидные, а то вдруг разойдутся и жалят, как осы.

— Верно, ребята чудны́е… — задумчиво подтвердил Рапуш.

Я же, признаться, не видел в них ничего чудного. А теперь, после этой нелепой стычки, у меня пропало всякое желание снова встретиться и подружиться с ними.

Больше того, я испытывал сейчас к ним глухую ненависть: уж больно обидно было, что они задирают перед нами нос. Впрочем, дело было, пожалуй, не в том, что они задирают нос или выхваляются перед нами, а в том, что смотрят они на нас, родившихся где-то на пыльных дорогах, как на низшие существа, которых даже нельзя назвать людьми.

Я все ломал себе голову: почему они не желают понять, что я пришел в их деревню не воровать и не побираться? Почему?..

Нет, нет и еще раз нет! Не поэтому я пришел к ним!

«Нет!» — без конца возмущенно твердил я себе.

Я, конечно, молчал, но в груди у меня бушевал разъяренный ураган, с которым я не в силах был справиться.

Но что я мог сделать? Ничего. Разве лишь заплакать?..

И я заплакал…

XI

Когда папаша Мулон разбудил меня, я еле разлепил глаза, все еще затянутые паутиной сна. Чтобы избавиться от этой паутины и ото сна, пришлось потереть их кулаками.

Я вскарабкался на Белку, и она легкой рысцой понесла меня вперевалку к рисовому полю.

Позади тоненько ржал Меченый, давая знать, что и он не отстает от матери.

— Ты же сам просил, чтоб я разбудил тебя спозаранку, — заговорил папаша Мулон, словно извиняясь за то, что прервал мой сладкий утренний сон.

— Ну да…

— А сейчас небось жалеешь… Спать хочется?

— Сначала хотелось, — признался я, — а теперь все прошло.

Мы ехали долго и всю дорогу молчали. Лицо приятно холодил утренний ветерок. Горластые деревенские петухи кричали в раннем рассвете. Рисовые поля затянуты были нежной серебристо-голубой дымкой. Над самой рекой висела плотная синяя завеса, отливающая белизной.

Мы остановились на том самом месте, где от большака бежала узкая тропинка, терявшаяся в гуще золотистых, созревших колосьев.

— Скоро припожалует сюда хозяин и укажет нам, где косить, — заметил Мулон, но ждать его пришлось долго.

Наконец к нам подошел какой-то молодой, приветливый и, должно быть, добродушный крестьянин. Оказалось, это и есть хозяин. Когда мы добрались до его участка, он, как бы смущаясь, попросил:

— Только берите пониже, уж прошу вас.

— Не впервой, — ответил папаша Мулон. — Не беспокойся.

Хозяин с сомнением оглядел мою тщедушную фигурку.

Мулон понял: он сомневался во мне.

— Дети вообще управляются с рисом не хуже, чем взрослые, — усмехнулся старик. — А Таруно — малый послушный и внимательный.

— Что ж, пусть будет так, папаша Мулон, — согласно закивал головой крестьянин и тут же куда-то ушел.

Белку я привязал на зеленом лугу, неподалеку от речки.

Надо сказать, что папаша Мулон был человеком уравновешенным и притом неразговорчивым. Одним словом, молчальником. А ежели он заговаривал, значит, была на то особая причина. И теперь, показав мне, как надо держать серп, как захватывать стебли колосьев, как класть валки, он тут же умолк и принялся за дело. Я слышал только равномерный хруст стебельков под его серпом. И серп этот двигался быстро, ловко, вгрызаясь в золотую стену колосьев.

Хруп, хруп, хруп…

Казалось, будто весь смысл жатвы, вся чарующая прелесть летнего дня сосредоточились именно в этом жалобном хрусте, в этом предсмертном вопле спелых колосьев. Сталкиваясь под серпом, монотонно звенели их тяжелые зерна, грустно шуршали уже пожелтевшие, высохшие стебли, словно зная, что через минуту навсегда замолкнут, успокоятся в этом немом желтом валке.

Я старался жать как можно скорее: не хотелось отставать от папаши Мулона, но — увы! — у меня ничего не получалось. Хоть я и не впервые держал в руке серп, он, негодяй этакий, почему-то иногда упрямился и ни за что не желал мне подчиняться. Я изо всех сил сжимал его правой рукой. В ответ он огрызался, то и дело норовил укусить меня, а то и начисто отхватить какой-нибудь палец-разиню.

— Легче, легче, не торопись. Будь повнимательней… Смотри не порежься, — советовал мне старик.

— Ничего… не бойся… — устало отзывался я.

Когда я наконец с трудом разогнул спину, солнце стояло уже над самой горой. Передо мной переливалось море золота, а над этим морем в голубом высоком небе звенела веселая песня жаворонка, будто славя великое единение природы и человека, человека-жнеца…

Нет, сейчас некогда любоваться солнцем, золотым морем, некогда даже послушать песню жаворонка. Надо жать и жать, сокрушая эту густую желтую стену. Но с каждым движением серпа тяжелая, неодолимая усталость проникала в мое тело, свивая там, словно некая черная птица, свое колючее гнездо. Время от времени я думал о реке, о лугах, об их тихих и призывных просторах; я думал и о том, что пора бы хоть немного передохнуть, дать минутку покоя нашим натруженным рукам. Вот пальцы правой руки чуть ли не окаменели в судороге: они вроде бы сжались, иссохли да еще почему-то безбожно болят. Вся рука налилась тупой болью. Но об этом я никому не говорил. Молчал. И даже укорял себя, что поддался минутной слабости.

— Не спеши так, Таруно, а то скоро умаешься, — донесся до меня охрипший, усталый голос.

Я не ответил. Да и что ответишь!

Солнце медленно ползло по выгоревшему полотну неба. Жарища стала невыносимой: ну настоящее пекло! Обильный пот, соленый и едкий, катился градом по лицу, по груди, по плечам, выжигая глаза, разъедая кожу, и, засыхая, оставлял на теле какую-то противную соленую коросту.

И когда мне вдруг показалось, что я больше не в силах держать серп, появилась хозяйка и принесла нам обед.

Это была странная женщина. Стеснительная, как и ее муж, повязанная грязным белым платком, из-под которого выглядывали два маленьких глаза и маленький веснушчатый носик-пуговка, она шла по полю босиком. Губы ее пересохли и потрескались, словно ее давно мучила жажда. Лицо бледное, бесцветное. Да и вся она казалась какой-то маленькой, съежившейся, чем-то испуганной, и каждый, кто ее видел издали, невольно думал, что вот идет маленькая девочка, а не тридцатилетняя женщина.

— Хорош рис, молодица! — сказал ей папаша Мулон, когда она подошла к нам и молча уставилась в землю. — И прополот чисто… Одним словом, зернышко к зернышку…

— Удобряли его хорошо, — едва слышно отозвалась крестьянка. — Да и год урожайный. Дожди шли, когда надо было.

Пока мы с папашей Мулоном уплетали обед, женщина обошла весь участок, рассматривая буйные, с крупными колосьями злаки. Я подглядел: кое-где она останавливалась и тихонько гладила тяжелые желтые колосья, трепещущие в руках, словно живые. Затем подошла к нам, собрала посуду, сложила ее в платок и двинулась домой. Потом издали крикнула:

— А как быть с ужином?

— Принеси его нам на гумно, молодица! — ответил ей папаша Мулон. — К заходу солнца мы туда вернемся.

Самое вкусное во всем обеде был, конечно, арбуз. Я с жадностью поглощал его сладкие, сочные куски и чувствовал, как медленно оживает мое разбитое, усталое тело.

— А теперь хорошенько отдохни, — приказал старик. — Ложись и спи.

Близ реки росли две густые, тенистые ивы. Трава вокруг них пожелтела, поблекла, но была так мягка, что мне казалось, будто я утопаю в пуховой перине.

— А ты? — помолчав, спросил я. — Разве ты не будешь отдыхать?

— Я тоже, пожалуй, посплю. Пускай спадет жарища. А то сейчас не продохнешь. Солнышко так и жжет…

Я блаженно растянулся на траве, расслабил мышцы и вдруг почувствовал невероятную, ни с чем не сравнимую усталость. Впрочем, это была другого рода усталость, и на сей раз она приятно растекалась по телу. Вот тогда-то я и подумал, что вполне заслужил свой отдых, отдых после тяжелой работы.

Я лежал на спине, заложив руки под голову.

Среди ветвей ивы проглядывал лоскутик неба. Оно было бледно-голубым, бездонным и походило на лепесток увядшего цветка. Полуденный жар расплывался вдали мелкими сетчатыми волнами.

Было удивительно тихо, жарко и душно. Все затаилось.

Лишь одинокий голос невидимого сверчка напоминал о жизни в этой бескрайней, залитой солнцем пустыне.

«Интересно, чем занят старик? — размышлял я, глядя в опрокинутое небо. — Думает о чем-нибудь или уже спит?»

Но лень было приподняться и поглядеть.

Я чувствовал только мягкое, ласковое прикосновение земли. Она манила меня, притягивала к себе, как заботливая мать. И я словно слышал ее тихий, нежный шепот:

«Спи, спи…»


Не знаю, сколько времени я спал. Но когда проснулся, Мулона под ивами уже не было. Его сгорбленная оливковая спина мелькала где-то вдали под косыми лучами солнца. Впереди выросли еще два ряда валков.

— Ну как, сынок, встал?

— Ага… Хорошо выспался!

Седые редкие пряди его волос, взмокших от пота, падали на морщинистый лоб. Во взгляде теплилась подкупающая доброта и ласка. В уголках губ дрожала еле заметная усмешка. Долго я следил за ним и все думал: