Мы были, как уже сказано, организацией подпольной. У нас не было и не могло быть «юридического лица», печати или штемпеля, не было адреса, не было начальства. Не было даже списка участников: его надо было держать в памяти. Мы не служили нигде и никому, работали добровольно, не получая за это ни от кого никакой платы. Единственное, чего мы могли ожидать от царских властей: если кто-нибудь из нас «засыплется» и будет арестован, ему дадут полагающуюся по закону кару — заключение в крепость на срок не меньше одного года.
Мы ничего не могли делать открыто. У нас была, по существу, лишь одна опора: окружавший нас негласный мир хороших людей, с которым мы были в постоянных, но столь же негласных отношениях. Деньги, материальные ценности, необходимые для заключенных, книги для библиотеки, лекарства, лимоны и рыбий жир для цинготных и туберкулезных, мясо, муку, сахар, крупы — все это мы получали от них, от хороших людей. Получали тайно, и никто не брал с нас никаких расписок. Ни перед кем, кроме Марины Львовны, Якова Максимовича и остальных членов нашей группы, мы не отчитывались да и не могли отчитываться в том, каким образом и на что употребили мы эти продукты, ценности и деньги.
В окружавшем нас негласном мире хороших людей имелось все, что было нужно для заключенных. Но надо было еще, чтобы люди, у которых все было, узнавали о тех, кто погибал от недостатка. Кто-то должен был открыть им это. Кто-то должен был получать от имевших.
С этой частью работы мы справлялись вполне. Неизмеримо труднее было второе звено этого процесса: доставить все добытое таким образом в Шлиссельбургскую крепость. Здесь перед нами вставали трудности, почти неодолимые. Как могло хоть что-либо, хоть мелочь-лимон, кусок сахара или мяса, дойти до заключенных, добраться вплавь на крепостной остров, проскользнуть в ворота с надписью «государева», за стену такой толщины, что пробитые в ней ворота казались чуть не туннелем?
Надо было поэтому искать «каналов» среди официально разрешенных организаций вроде какого-нибудь благотворительного Общества «Доброхотной копейки» или Тюремного комитета под чьим-либо высоким председательством, например супруги министра юстиции мадам Щегловитовой.
Два раза в году — на рождество и на пасху — такие благотворительные учреждения производили в России официально разрешенные денежные сборы «на улучшение праздничного стола арестантов». Ходило множество анекдотов и острот о том, сколько при этом раскрадывалось доброхотных рублей и копеек. Но для нас важно было одно: на рождество и на пасху во все российские тюрьмы доставлялись заключенным дефицитные для них жиры, мясо, сахар, белая мука и т. п. И нашей задачей было: вливаться в который-нибудь из таких легальных «каналов», для того чтобы сделать большую передачу на всю Шлиссельбургскую тюрьму. Для этого необходимо было очень много — на 800–900 человек! — мясных туш, мешков муки, сахара, круп. Нужно было, чтобы мадам Щегловитова и не догадывалась о том, что под флагом патронируемой ею организации Тюремного комитета — делает свое дело подпольная «Группа помощи политическим заключенным Шлиссельбургской каторжной тюрьмы». Надо было иметь «своих людей» и в этом Тюремном комитете, и в самой Шлиссельбургской крепости. Невозможно даже объяснить сейчас, до какой степени это было трудно!
Всю эту сложную внешнюю политику, дипломатию, даже стратегию осуществлял в нашей группе ее председатель Яков Максимович Каплан. Он был адвокатом, у него были большие связи и знакомства, еще большие связи и знакомства были у его отца, известного адвоката тоже помогавшего нам. Среди людей, с которыми был связан Яков Максимович, были, конечно, и такие, которые втайне сочувствовали революции и революционерам. Более точных сведений о том, как именно осуществлял Яков Максимович эту часть задачи, сложнейшей и важнейшей для работы нашей группы, я не имею. Об этом, конечно, знала кроме него и Марина Львовна, а возможно, и наиболее близкие к ней Ольга Марковна фон Фохт и Любовь Исаевна Браудо. Но мы, остальные шесть членов группы, об этом не знали и привыкли никогда не спрашивать.
Настолько сильна была в нас эта внутренняя дисциплина, неустанно, каждый день воспитываемая Мариной Львовной, можно судить по следующему факту: после Октябрьской революции, когда и группа и ее работа ушли в историю, я встречалась с Яковом Максимовичем, бывавшим у меня запросто дома, но ни разу мне не пришло в голову расспросить его об этом интереснейшем и ответственнейшем звене нашей работы! Тут-то бы уж он, конечно, все рассказал мне, и как бы это пригодилось мне сейчас для этих воспоминаний! Почему же я никогда и ни о чем его не спросила? Вероятно из-за прочно укоренившейся привычки сохранять строжайшую тайну в этих делах и прежде всего никого и ни о чем не расспрашивать.
Большие передачи, которых могло хватить надолго для всех заключенных Шлиссельбурга, наша группа делала не только на рождество и на пасху, но и на троицу и еще несколько раз в году — по разным поводам и разным «каналам». Находил их и использовал почти всегда Яков Максимович.
Он же осуществлял связь между нашей «Шлиссельбургской группой» и Центральной организацией политического Красного Креста. Знаю, в частности, о том, что он был связан с Екатериной Павловной Пешковой.
…Скажу тут же, попутно, о самом Якове Максимовиче, — дальше, может быть, не представится к этому случая. В жизни мне повезло, — я встречала очень много превосходных людей. Отсюда выросла во мне, держится и сейчас, в глубокой старости, крепчайшая уверенность в том, что хороших людей на свете гораздо больше, чем плохих. Однако, положа руку, как полагалось в старину, на сердце, я должна сказать, что наш Яков Максимович — друзья называли его «Жак» — был одним из самых лучших, самых чистых, вероятно, не очень счастливых, а потому грустных, застенчивых и нежных людей, каких я встречала.
Главной страстью «Жака» были книги. Когда он держал в руках прекрасную книгу, его застенчивые, добрые глаза, над которыми супились кустистые разбойничьи брови, восхищенно сияли, как у ребят в кондитерской! Ему принадлежала личная библиотека, одна из лучших в Петербурге.
После Октябрьской революции Яков Максимович стал работать в Петроградской публичной библиотеке (ныне имени М.Е. Салтыкова-Щедрина).
Но тут случилось неожиданное: по невероятной случайности Яков Максимович лишился своих книг. Пожалев какого-то человека, которому негде было жить, он, всегда добрый и отзывчивый к чужой беде, пустил его жить в свою квартиру. Человек этот, вздорный и низкий, всякими интригами и происками добился выселения самого Якова Максимовича из его же квартиры и выбросил во двор все его книги. Яков Максимович заметался в отчаянии, — шла гражданская война, немыслимо было достать грузовик или хотя бы телегу (по чьему-то «погребально-юмористическому» выражению, в то время даже покойников хоронили, за отсутствием транспорта, «в порядке живой очереди», в ожидании погребения их сносили в погреба и подвалы). Шел дождь, ценнейшая уникальная библиотека Якова Максимовича погибала в лужах…
Кто-то заступился за него, — он получил «жилплощадь». Но книги его так уже и не вернулись в свои шкафы: Яков Максимович подарил библиотеку какому-то учреждению. С того дня он окончательно погрустнел, — вероятно, поверил, будто негодяев на свете больше, чем хороших людей…
Вскоре затем я потеряла его из виду.
5. Негласный мир хороших людей
На одном из первых мест хочется мне назвать здесь имя последнего врача Шлиссельбургской крепости — доктора Евгения Рудольфовича Эйхгольца.
Врач по образованию и профессии, а по рождению русский дворянин, помещик, земец Смоленской губернии, богатый, независимый, никогда не знавший принижающей и принуждающей власти бытовых неустройств, Е.Р. Эйхгольц мог избрать для себя любую деятельность. Все дороги к так называемой карьере лежали перед ним широко, гостеприимно звали его: «Приходи володети!»
Е.Р. Эйхгольц выбрал самую трудную из них, самую незаметную, наиболее удаленную от успеха и блеска. Все свое врачебное творчество он отдал тяжелой, неблагодарной, нередко презираемой — и, по вине многих врачей, заслуженно презираемой — работе тюремного врача. Для Е.Р. Эйхгольца эта работа означала спасение заключенных от болезней, отчаяния и гибели.
На этот путь толкнули Е.Р. Эйхгольца не революционные убеждения, — он был далек от политики и в жизни и в работе. Не играло здесь роли и христианское сострадание ко всем несчастным и страждущим…
Что же лежало в основе сознательного выбора именно этого пути?
Прежде всего, конечно, призвание. «Труд врача в тюрьме — не карьера, а призвание, — писал доктор Е.Р. Эйхгольц в своей книге «Тюремный врач и его пациенты». — Ежели призвания нет, то не следует переступать порога тюрьмы и брать на себя бремя не по плечу».
Каждый человек ежеминутно, ежесекундно видит, слышит, ощущает множество вещей. Жизнь стучится в наше сознание множеством впечатлений, восприятий — зрительных, слуховых, всяких. Нам кажется, что мы их тут же забываем, и мы в самом деле не храним их в памяти сознательно. Но бессознательно все это откладывается в нас миллионами мельчайших, почти неуловимых отметок, зарубок, похожих на стенографические знаки. Мы не углубляемся в воспоминания о том, как мы когда-то, впервые в жизни, ощутили «реку», но помним, как кто-то из взрослых, держа нас, маленьких, на руках, вошел сам и окунул нас во что-то чудесно-прохладное. При слове «собака» в нас на ничтожно малую частицу времени оживает сохранившийся в памяти с детства стенографический значок: мохнатость, и «гав-гав», и теплый язык, мокро лижущий наше лицо и руки. И совершенно так же — бессознательно, бездумно и навсегда — вошли когда-то в нас самые большие понятия, строгие, требовательные, вошли и стали потом нашими убеждениями, действиями, нашей судьбой и биографией.
Книга Е.Р. Эйхгольца «Тюремный врач и его пациенты» (здесь и дальше я цитирую именно ее) начинается со следующего образного описания: