Грезы и быль Шелкового пути
Из двух лет работы над новым изданием даосских канонов родился афоризм: «Только каторжный труд приносит радость».
А за два месяца разъездов по Туркестану – Тибету – Китаю и немного Европе выросло ощущение чего-то непоправимого и нескончаемого, а значит, подлинного в жизни.
Секрет китайской мудрости: живи в настоящем. А для этого нужно уметь «все оставить» и, значит, увидеть происходящее чередой сновидений. А потом нужно оставить оставление, забыть, что забыл, и вернуться в жизнь безмятежным и восхищенным, как «утренняя заря» (Чжуан-цзы). Жизнь – бурление покоя, цветение пустоты.
В туркестанской пустыне, в бескрайних тибетских степях легче всего пережить нераздельность покоя и движения, зримого и незримого, действительного и фантастического. Ничто не отвлекает от бездны внутренней свободы. Чисто евразийская и притом чисто практическая метафизика: принять свое отсутствие, быть его хозяином. Эта метафизика практична не потому, что доходна. Просто она может быть только практикой и ничем иным. Понять ее нельзя. Но получить от нее удовольствие очень даже можно.
Пустыня не пуста. Но и ничем не наполнена. «Без отдыха и сна в полубреду лежит она…» Среди скудного пейзажа, который «не держит ничего тяжелее юрты», остается гулять душой. Не сон, не явь, не факт, не артефакт. И сон, и явь, и реальность, и обман. Разводы на камнях то ли естественны, то ли нарисованы. Очертания холмов подозрительно напоминают руины древних крепостей. Странно творил здесь Бог: рукотворное и нерукотворное не различить!
Эта нераздельность того, что мы привыкли разделять, будит дух. В ней и посредством нее просветляется сознание. Вот оно, непоправимое, судьбийное, где все во всем и все видно так ясно, что… ничего не видно!
Поэтому мудрый не выбирает. Быть или не быть как раз не вопрос!
Жизнь, как взлетная полоса аэродрома, заканчивается прыжком в небо. И как разгон на земле ценен возможностью пуститься в свободный полет, так мысль ценна бесконечностью помыслия. Наш «последний путь» – это сама вечность.
В последних путешествиях поймал себя на том, что странствую, подобно древним, «как бы во сне», когда открытость миру неожиданно внушает, удостоверяет душевный покой и… возвращает в этот самый что ни на есть актуальный, естественный мир.
Китайский жизненный идеал: среди людей на небесах.
«Мудрый живет в одном доме, где каждый день меняет пристанище» (Чжуан-цзы).
Мы знаем, что в доме Небесного Отца обителей много.
Выходит, чтобы взрастить в себе покой, надо странствовать как можно быстрее, а лучше всего – как молния: прошивать мир, нигде не задерживаясь. Быть не там, где ты есть. Все вмещая, ничем себя не занимать. Не быть ни в себе, ни вне себя.
«Если пребываешь вне тела, все будет зря. Если пребываешь в теле, обязательно ошибешься» (мастер ушу Ван Сянчжай). Так обретешь дары чистой игры бытия.
…
А теперь «обратная сторона ветра». Несколько заметок о практических следствиях евразийской метафизики «бодрствования во сне».
В Синьцзяне
Путешествуя по Китаю, не связывайтесь с турагентствами: дорого, бесполезно и будете томиться в толпе шумных китайцев. Ищите помощников прямо на месте. В Азии все дела делаются «по ситуации», и все практические вопросы решает по своему усмотрению местный начальник.
От буддийских пещерных храмов близ Турфана и Кучи мало что осталось. Но пещерами Могао в Дуньхуане пренебречь нельзя. Правда, они в чисто китайской манере превращены в массовый аттракцион. Теперь приходится покупать билеты как минимум за день и приезжать точно к назначенному времени. Хорошо хотя бы то, что иностранцев водят по пещерам отдельной группой чуть в стороне от китайской толпы.
Посещение пещер в Куче, древнем городе на Шелковом пути, вообще осталось загадкой. Приехав туда рано утром на поезде из Урумчи, договорились с таксистом, позавтракали в чистенькой мусульманской закусочной и поехали. Но в километрах сорока от города на КПП выяснилось, что такси к пещерам не пропускают. Об экскурсионных автобусах ничего не слышно. После двух часов ожидания и вялых переговоров по телефону, подъехал человек в черной «тойоте» и с синей корочкой. Новый водитель за те же деньги отвез нас к пещерам, а потом обратно в город.
Но самой большой загадкой оказались Кашгар и путешествие через китайско-киргизскую границу. Кашгар – настоящая столица Восточного Туркестана с роскошным базаром и очень романтическим, почти полностью сохранившимся старым городом. Кашгарцы – типичные жители оазиса: привыкли к щедрости матери-природы, радушны и расслаблены, в сущности – бонвиваны. Тем удивительнее было видеть буквально у каждых ворот, на каждом перекрестке полицейского в каске, часто с оружием. На улице молодежь, встав кольцом, обучалась избиению человека палкой. Ощущение такое, что город на осадном положении, хотя кругом тишь да гладь. Документы, правда, не проверяли.
Поездка через границу в киргизский Ош тоже принесла много сюрпризов. Еще на вокзале в Кашгаре таксисты предлагали отвезти до границы за 400 юаней, но мы решили повременить. По слухам, до Оша раньше регулярно ходил автобус, но теперь он отправляется раз в неделю, и билеты на него продают только местным жителям. В гостинице, где мы остановились, зашел в турагентство. Там заломили 2300 юаней до границы, уверяя, что без гида мы не обойдемся, а в 19 километрах от города есть КПП, через который такси не пропускают. После Кучи звучало правдоподобно. Решил договориться через женщин в гостинице. Те сразу связались с кем-то. Цена было 700 и аванс 400. Выезжать надо было в пять утра, чтобы на границе «быть первыми в очереди». Звучало тоже правдоподобно.
На следующее утро еще затемно погрузились в дорожную машину с кузовом. Багаж в кузов, сами – в кабину. Ехали часа два, никаких КПП не обнаружилось. Потом водитель – по виду простой работяга-уйгур – свернул на обочину, позвонил, и подъехал разбитый «фольксваген» с двумя парнями довольно бандитского вида. Водила велел нам пересесть туда, а ему заплатить еще 300 юаней. В машину мы пересели, а платить отказались. Сказали, что заплатим этим парням. Поехали дальше. Вскоре миновали КПП и через некоторое время остановились в каком-то поселке. Нам сказали, что здесь таможня и официальное оформление перехода границы, до которой еще полторы сотни километров. Заплатили парням в «фольксвагене» три сотни и пересели в другую машину, которая повезла нас к таможне. Водитель запросил за доставку до границы 300. Таможня открывалась в девять утра, надо было подождать минут пятнадцать. Никакой очереди не наблюдалось.
Наконец открылась таможня. В огромном, как паровозное депо, зале ни души. На стене висит только объявление по-французски о лихорадке Эбола в Африке. Маемся у дверей. Нам объясняют, что не пришла начальница санитарной службы, а без нее оформить документы нельзя. Вместе с нами сидит китаец. Оказалось, он из турагентства, ждет двух европейцев, которые должны приехать из Киргизии. У них цена путешествия от границы до Кашгара – 1800 юаней. Пока ждали оформления документов, у нас сменился водитель, а цена (при посредничестве пограничников) выросла до четырех сотен.
Через полтора часа пришла нужная начальница, в паспортах поставили печати, и уже третий (или даже четвертый) по счету водитель без помех довез нас до границы. Там в машину подсел пограничник, проводивший нас до нейтральной полосы. Выгрузились с багажом и уже пешком метров двести прошли до передовой будки киргизского погранотряда. Оттуда еще два километра на попутке до таможни. Быстро оформили документы, и вот мы на территории «русского мира». Местный парень подвозит до Оша за 8 тысяч сомов с четырех пассажиров. Нас трое и договариваемся за семь. Остальное – дело техники и наслаждение красотой горной дороги длиной в 250 км.
И вот краткий вывод: все, сказанное нам в Кашгаре о пути до границы, оказалось неправдой, но свои обязательства неведомый организатор путешествия выполнил и притом не проявил большой жадности.
Мысли в сердце Великой Азии
Кто решится пройти по Шелковому пути, должен быть готов к долгому путешествию по пустыне. Эта пустыня – самая сердцевина евразийского континента. В отличие от Европы, всегда искавшей основание в твердом ядре своего бытия, в самотождественности статичной формы, в центре Евразии зияет великая пустота, отсутствие всего, европейцев пугающее и отталкивающее. Впрочем, и пустота не выносит сама себя и сама себя опустошает: пустыня наполнена миражами и призраками, бездонным маревом иллюзий. Отсюда выходят все сказки и все наваждения человечества. Но из той же пустыни исходит императив аскезы, духовного трезвения, рассеивающий обманы и соблазны. Пустыня одновременно – край дикости и место духовного подвига, порог преисподней и преддверие Царствия Небесного.
В мире все временно, и все проходит, кроме одного: границы, отмечающей саму смену вещей, миров, чувств. В мире всеобщей иллюзии реальна только перемена – смена взглядов, настроений, ощущений притом, что «в свете превращения» ничего не меняется. Таков дух современного искусства, имеющего дело не с формами, а с пределами форм. В пустоте пустыни путник не имеет ни вех, ни ориентиров, ни тем более образов своего движения. Их ему заменяет внутреннее чувство вездесущей границы и непрерывной перемены – условие духовного бодрствования, между прочим. Не имея критериев перемещения, он пребывает в покое, как будто стоит на месте, и неторопливый, размеренный шаг верблюдов, навьюченных предметами отложенного на неопределенно долгое время потребления, только усиливает это чувство. Пугающее ощущение неподвижности в движении знакомо каждому, кто путешествовал по великим степям и пустыням и даже составляет, если верить Розанову, источник неутихающей душевной тревоги русских – этих пленников большого пространства. Здесь главная развилка в духовной жизни народов: пустыня или ввергает в отчаяние и буйство, или взращивает великий покой и стойкость духа. В пустыне есть или жар, или холод, плач или смех. Усредненной «теплоты», любезной улыбки мещанской культуры она не терпит.
Между тем возможен и прямо противоположный взгляд на пустыню. Однообразие ее пустоты позволяет переживать ее как отсутствие, пробел опыта, неуловимый промельк между двумя памятными моментами. В таком случае пустыня воспринимается как отсутствующий – но другого и не бывает! – фон перехода от одного места к другому, сокровенный миг превращения. Выходит, что покой пустынного движения не отрицает высочайшей скорости и в конечном счете даже совпадает с ней. Это соответствует «совершенству техники» и вместе с тем внутреннему опыту динамизма жизни, где вещи преображаются в «линии бегства», становятся даже не знаком, а следом молниеносного сдвига. Так мы и воспринимаем мир сегодня, путешествуя на самолетах, скоростных поездах и тем более – нетрудно представить – в космическом корабле. Мы отправляемся в путь и через «неопределенно длящееся», как бы пустое, но наполненное всеми призраками жизни мгновение прибываем в пункт назначения. Пустыня, как ей и положено, выпадает из нашего восприятия, но не перестает существовать. Странным образом она составляет саму суть «безмирности» абсолютного странствия: движения из ниоткуда в никуда, с виду пустого, но внутри чрезвычайно насыщенного. Она становится условием всякого восприятия, открытием мира в его ошеломляющей новизне, всегда имеющем точечный, ритмичный, пульсирующий характер. Таков на самом деле мир, переживаемый в медитации. Точнее было бы сказать, что пустыня делает мир откровением, ибо она выявляет уникальность всех мест мира только для того, чтобы увидеть в них отблески молний бытия, озаряющих глубину вечности.
Наложив друг на друга эти два модуса жизни, мы получаем пространство Великой Азии: вездесущее, но не простирающееся, ускользающее от самого себя. Это точка чистой явленности бытия, преемственности превращений, которая не подчиняется законам логики и механики, связям причины и следствия. В ней есть особая глубина – глубина оставленности и даже пред-оставленности мира самому себе. В ее свете можно быть везде, не пребывая нигде. Мудрый, говорит древний даос Чжуан-цзы, обитает в одном доме, но каждый день меняет комнату. Все идеологии человечества, все наши представления о мире вторичны по отношению к этой всецело внутренней, неизмеримой глубине, даром что они неспособны отделиться от нее. Миром правит тот, кто вместил в себя, усвоил и освоил эту глубину и, стало быть, правит неприметно…
Сто лет тому назад «поэт рабочего удара» Алексей Гастев предугадал указанный здесь способ восприятия мира в своей утопии «Сибирский экспресс». Гастев описал путешествие по Сибири в скоростном поезде, в считаные, а точнее, неопределенно долгие мгновения доставляющий его пассажиров во все новые и каждый раз разные города подобно тому, как в современной научной фантастике обитатели космического корабля открывают одну за другой новые планеты. Но почему только планеты? Мы можем заново открыть любое место и, пересекая мировую пустыню, узнать саму меру. Мы можем тогда понять, как «жить в мире с миром». В «точечном» видении, характерном для простора Великой Азии, это даже единственная возможность открыть мир.
Мы видим свидетельства такого видения мира в подчеркнутом бесстилье или, если угодно, стилистической пестроте «большого стиля» Великой Азии. Хорошим примером может служить новая столица Казахстана Астана, представляющая скопление или, лучше сказать, совместность самостоятельных, не представляющих той или иной пространственной закономерности зданий; совместность настолько изменчивую, но мы едва ли можем говорить о собственно урбанистическом пейзаже. Астана, как положено азиатскому городу, расплывается в городскую пустыню.
Великой Азии – великое бесстилье! Поистине, вечность сна помещается в промельк мгновения и выходит из него. Полузасыпанные песком руины древних городов, полустертые письмена и фрески на стенах таинственных пещер, загадочные знаки на менгирах, писаницы и петроглифы, неведомые орнаменты и безликие «каменные бабы» оркестрируют хаотический ритм «первой части вселенной», где смысл всегда пребывает вне понятого и понятного, каждое мгновение чревато неизбывным и непреходящим. А во временном измерении Великая Азия – бездонный колодец времен, в глубине которого мы угадываем, провидим не-мыслимую древность.
Глубинная Азия хранит и пестует это начало самоотсутствия сущего, правду пустого, бездонного, светоносного Неба, бесконечно далекую от всего «слишком человеческого» и все же безошибочно человечную, пусть даже это аскетически-суровая правда пустыни. Недаром, по Конфуцию, «человечный радуется горам». Если искать истинно цельное и органическое в человеческой жизни, то найти его можно только здесь – в слиянии несотворенного и рукотворного, столь же невероятном, сколь и непроизвольном.
Правда Азии глубже и шире логических истин Запада, ибо она восходит к первозданному опыту текучести океана жизни. Текучести как претворения всего сущего в родовую полноту бытия. Здесь никто не определяет истину. Она сама непредсказуемо выписывается в округлостях живого вещества, свертываясь в круги и раскручиваясь в спирали природных форм. Кое-что из этой безыскусной стереометрии жизни усвоено и русским духом, который тоже любит уступать, «выкручиваться» только для того, чтобы в один момент резко «выпрямиться», взорвать все формы и всякий гнет. А в азиатском искусстве нет ничего более привлекательного, внутренне родного всем людям, даже европейцам, чем это тонкое чувство прихотливых изгибов живой формы, в сущности – чувство самой жизни.
Было бы странно, если бы китайцы, жители страны шелка, не развили бы в себе тонкое чувствование этой живой субстанции. Но это чувство залегает глубоко в восточной душе и редко выходит на поверхность. Конечно, шелк – стихия мягкости, уступчивости, составляющих саму основу восточной философии жизни с ее культом церемонно-вежливого, обходительного поведения. Но и в шелке есть своя основа: чрезвычайно эластичная, упругая и прочная шелковая нить. Вплетенная в ткань, ставшая незаметной для внешнего взора, она оказывается ближайшим прообразом «бесконечно тянущейся» и вечно ускользающей нити жизни. Та же нить определяет принципы духовно-соматической практики в китайских искусствах, в том числе боевых. «Не рвать нить» – главное условие накопления таинственной взрывчатой силы в теле, применяемой китайскими мастерами боевых искусств. Но даже в столь узкой области практики свойства шелковой нити трактуются китайскими учителями двояко. Одни учат следовать «скручиванию и раскручиванию нити» (чэнь сы), другие и, возможно, более проницательные говорят о необходимости двигаться так, как вытягивают нить из шелкового кокона: едва заметным уступательным движением позволить нити скручиваться и накручиваться самой (чоу сы).
И вот результат (цитирую себя): мир выявляется в пустоте Одинокого сердца царственной щедростью того, кто на один мимолетный миг оставил себя, сумел отсутствовать в себе. Этот мир иллюзорен, если мы будем искать опору в его образах. И он безусловно подлинен, если мы будем помнить о доб роте того, кто, оставив себя, пред-оставил мир всем. В евразийском мире реальны не вещи, не идеи, даже не отношения, а действенность действия.
Но будем помнить и о том, что оставление себя вносит в мир несоизмеримое и несходное. Несоизмеримы – и в этом преемственны и синергийны! – небесная вертикаль и земная плоскость, высь власти и толща быта, утонченность мудрости и обыденность здравого смысла. В Великой Азии непременно таится геополитическая глубина. В пустыне, пусть даже с виду речь идет о прямо противоположной ей лесной пустыне, отношения сохраняют свою непосредственность: здесь на бескрайних просторах степей, равнин и лесов отдельные люди и целые народы свободно перемещаются, перемешиваются и легко переходят от враждебности к дружбе и наоборот. Но Азия потому и грезила искони о великой империи (полнее всего реализовавшейся в Срединном царстве восточноазиатских народов), что примитивная свобода общения может быть упорядочена и сублимирована в ритуале – подлинной сердцевине восточной метацивилизации. Ритуал не отменяет первичной правды человеческой взаимности, не подменяет ее метафизическими истинами. Он эту правду артикулирует и усиливает. Ритуальное действо – вне универсальных принципов, идей, форм, сущностей. Оно определяется моментом. Его пространство – сеть узлов, точек встречи, в которых свершается таинство обоюдного самопревращения всего, возрастания интенсивности жизни. В преемственности первоначальной встречи и самого утонченного, досконально осознанного общения – секрет устойчивости великоазиатского миросознания и устроения восточного мира от Волги до Японии.
Великая Азия может быть только многоликой и «всегда другой» – или ее вовсе не будет. Но все ее лики и образы пронизаны одной правдой: правдой пустынножительства. Провиденциальным образом, наперекор всем человеческим ожиданиям течение истории выносит нас к берегам мировой пустыни. Мы погибнем, если будем бояться пустыни, ибо тогда она сама войдет в нас. Мы спасемся, если вместим пустыню в себя.
Лао-цзы – первопроходец Шелкового пути
Что такое Великий шелковый путь? Растянувшийся на тысячи километров транспортный коридор, на обоих концах которого находились два великих мира – Китай и Рим, – друг друга не видевшие и все-таки уже в силу своей привязки к этой трассе упорно грезившие друг о друге, как только и можно грезить в бескрайней пустыне. Его конечная – или, если угодно, начальная – точка находится километрах в 30 к западу от города Сианя – наследника древней китайской столицы Чанъань. Веками Шелковый путь взращивал в сердце азиатского континента космополитическую атмосферу свободного смешения (невозможного, кстати, без взаимного уважения) народов, рас, языков, религий. По существу, это была первая в человеческой истории сила реальной глобализации мира. Но за переливами его многокрасочной жизни и сплетением культур внимательный взгляд будущего историка разглядит, возможно, и некий внутренний путь человеческого духа от бытового космополитического гуманизма к новой универсальной человечности, проблескам чувства всемирной со-ответственности, которое всегда таится в стремлении людей к согласованию их идей и идеалов.
Это начало/конец Шелкового пути – место примечательное сразу в нескольких отношениях. Здесь среди невысоких живописных гор стоит даосский монастырь Лоугуаньтай, что значит «Терраса обозрения с башней». Монастырь состоит из двух частей: восточной и западной. В восточной части, по преданию, знаменитый даосский мудрец Лао-цзы, взойдя на башню террасы обозрения, написал свой трактат «Дао Дэ цзин», после чего ушел «в западные пески», где, по версии даосов, стал Буддой и проповедовал для западных варваров свое учение в буддийском изводе. Может быть, как раз на этой смотровой башне Лао-цзы пришла на ум первая истина всемирности мира: на мир надо смотреть, исходя из мира и сообразуясь с ним. Но если мир есть зеркало самого себя, то это зеркало, говорит Лао-цзы, – темное, все и вся скрывающее. Мы смотримся в зеркало отсутствующего, и уж чего-чего, а другого как раз не дано. Случайно или нет, в этом месте всеобщего видения-невидения вырос один из лучших каллиграфов современного Китая и по совместительству настоятель монастыря Жэнь Фажун.
Между тем в западной части монастыря, в десятке километров от восточной, высится «могильный холм Лао-цзы» с таинственно-бездонной пещерой, где даосский патриарх провел в медитации свои последние дни и, согласно одному преданию, там же бесследно исчез. Вход в пещеру опоясан «небесными письменами» – надписью из шифрованных иероглифов, в которой сообщаются секреты даосского «взращивания жизни». Между тем еще в 1956 г. местные власти, оценившие пропагандистский потенциал этого места, «открыли» здесь могилу великого даоса, поставив при ней памятную стелу.
Тайну своей жизни Лао-цзы запечатал тайной своей смерти. Эту тайну можно написать и даже расписать, но ее нельзя прочитать. Но, может быть, о ней скажут небеса? В день, когда мы поднялись к пещере Лао-цзы, с вершины его холма открывался невероятно живописный вид: из склонов соседних гор вытекали струйки белого тумана и сворачивались гигантскими клубами, уплывавшими в серый небосвод. Казалось, в этом ущелье земля и небо сливались в один извилистый, как спираль Великого Дао, путь, в одну нерукотворную пропись правды, приглашая нас взойти в небесные чертоги…
А на полпути между двумя отделениями монастыря стоит накренившаяся как Пизанская башня пагода из желтого кирпича. Ее построили в VII в. по приказу императора танской династии в месте, которое в памятной надписи при пагоде названо Царством Великое Цинь (Дай Цинь го). Так древние китайцы называли Римскую империю. В Древнем Китае эту загадочную страну на дальнем Западе считали во всем подобной Срединному царству: тамошние жители выделялись ученостью и благонравием, одевались в шелка, ездили по прямым, ровным дорогам с почтовыми станциями и т. д. А назвали это место Великим Цинь, наверное, потому, что здесь в Раннее Средневековье существовала большая община выходцев из самых дальних стран западного края. Среди них были христиане несторианского толка. Именно здесь уже в XVII в. католические миссионеры обнаружили каменную стелу с надписью на китайском и сирийском языках, в которой рассказывалось о местной христианской общине. Оригинальную плиту давно перевезли в Сиань, рядом с пагодой стоит ее копия. И кстати, не для того ли построили пагоду, чтобы гостям с Запада было где помолиться?
Если Шелковый путь по факту – безлюдная пустыня, то по своим последствиям он – многолюдное торжище, пространство человеческого общения, праздник жизни. Рассматривая экспонаты исторического музея в городе Датун, который без малого две тысячи лет назад в качестве столицы царства Вэй и под именем Пинчэн был конечным пунктом тогдашнего Шелкового пути, зримо представляешь себе многоликую и многоязыкую толпу на улицах этого города, где скапливались плоды земли и изделия человека со всех пределов мира. В окрестностях Пинчэна строились грандиозные пещерные храмы, посвященные пришедшим с запада буддийским богам. Это был подлинно космополитический город – может быть, первый в человеческой истории. Самое удивительное то, что эта мировая столица возникла стараниями правителей из кочевого племени, совсем недавно спустившегося с маньчжурских гор. Что пробудило в них страстное желание обнять весь мир? Только ли богатство и слава? А как насчет духовных ориентиров? Вот самый простой ответ: ритуальная обходительность конфуцианства создавала пространство человеческой совместности и сотрудничества, даосская идея естественности указывала на сокровенную сообщительность в человеческом общении, а буддизм проповедовал равенство всех людей в истоке (читай: пустоте) их природы. В итоге получалась цельная и действенная система человеческой социальности.
Но вернемся к истории Шелкового пути. Связанное с ним название «Великая Цинь» по-своему тоже примечательно. Оно долго было самоназванием древних китайцев, и именно от него произошло название Китая в Западной Азии: Sina. Китайцы же перенесли его на великое царство в западных пределах мира и впоследствии назвали так уже конкретную местность, где селились пришельцы с крайнего запада. Вот так в названии Цинь взаимно отражались, сливаясь воедино, величайшие страны Древнего мира. А взаимное отражение, как известно, есть самый наглядный образ вечно сокрытого всевидения: образ бесконечности. И это лучшая характеристика евразийского мира: места, где
Земля сходится с Небом,
Человеческое и природное друг в друга преломляются,
Запад встречается с Востоком.