Пристальное внимание правительства КНР к личному составу и настроениям ламства не может удивить, ведь институт лам – основа жизненного строя тибетцев и питательная среда тибетской фронды. Ламы живут под строжайшим контролем и даже прямым наблюдением китайской администрации (в монастырях повсюду висят включенные видеокамеры, и есть специальные уполномоченные от партии). Есть разные запреты, касающиеся молебнов, подчас абсурдные. Стараниями властей число лам неумолимо сокращается. Молодым людям прямо запрещено уходить в монастырь. Впрочем, бывают исключения. В том же монастыре панчен-ламы в Шигацзе можно увидеть множество лам-мальчиков: для «своего» панчен-ламы не жалко.
В монастыре Джепанг я в очередной раз стал свидетелем экзаменов для молодых лам. Экзаменующиеся сидели парами на земле, а их экзаменаторы ходили вразвалку перед ними, время от времени громко хлопая в ладоши и выбрасывая вперед левую руку, символически закрывающую вход в ад, а правую подтягивали к себе, показывая тем самым, как знание может привести на небо. Вокруг лам вились итальянские туристы. А сверху за всей процедурой наблюдали переодетые полицейские, всем своим видом показывавшие, что умирают от скуки и презирают эти ламские игры. О чем они думали? О том, что сила солому ломит и что современному человеку для счастья достаточно денег и «передовой идеологии»? Эта идеология опустошает землю, чтобы дать власть над миром и себе подобными. Заманчивая перспектива? И деньги обещает приличные. Кстати, доходы от туризма и даже подношений буддам полностью уходят администрации. Монахам остается только то, что посетители жертвуют на монастырской кухне. Так что надо знать, где…
Внимательно оглядев свежим взором знакомые, но полные неприступного покоя кручи Кайласа, я понял, что главная тайна «страны снегов» заключена в сокровенной, невозможной преемственности человеческого и небесного начал. Горы, вообще говоря, есть нечто предельно далекое от человеческого мира и чуждое ему. Но ведь и человек бесконечно превосходит самого себя и всегда стремится стать таким, «каким еще не бывал». Вот основа всякой антропологии. Недаром Конфуцию принадлежат слова: «Человечный радуется горам». Получается, что горы создают человека. Правда, в Тибете горы настолько величественны и суровы, что вряд ли могут быть объектом эстетического любования, которое вроде бы подразумевается в словах Конфуция[22]. Здесь горы и люди соединяются в сверхчеловеческом порыве воли подвижника, медитирующего в пещере, – главного героя тибетской традиции. Горы в Тибете не могли стать объектом живописного изображения, они не даются уютному созерцанию. Их нужно чувствовать, переживать в сердце, сидя в их глубине. Такие горы действуют на сознание лучше всякого галлюциногена. Необыкновенная интенсивность медитативного опыта подвижника отражается в ярких красках, могучей экспрессии и чрезвычайной насыщенности композиций тибетского искусства. В этом смысле последнее выступает как вызов мирскому быту или, точнее, призыв к человеку превзойти все очеловеченное и «слишком человеческое», найти себя в «другом» и даже совершенно нечеловеческом.
Итак, единство Человека и Неба надо искать в их видимом разрыве и даже противостоянии. Это значит, что Человек и Небо делают общее дело, не вступая явно в отношения сотрудничества и даже без ведома друг друга. Они встречаются в пределе своего бытия, который равнозначен его полноте и, стало быть, самодостаточности, отсутствию усилий. Солдат земной армии любви может спать, но небесная служба спасения мира ни на миг не прекращает работу. Это работа без-действия, полного упокоения. Такова идеальная практика в даосизме: знаменитое «недеяние» (у вэй). Нечто подобное было известно и тибетцам под видом визуализации мира в медитации, позволяющей все свершать без усилия (дон нэй). В пещерах подвижников можно увидеть предметы, перенесенные туда их волей. Тут же выставлены отпечатки их рук и ног. От жара духовной концентрации материя плавится, как воск. Просветленное ведение отменяет ограничения пространства и времени. Для него реальность – один поток животворной плазмы до разделения духа и плоти, сознания и жизни, субъекта и объекта, прошлого и будущего. В этом пространстве прежде простирания и времени прежде длительности, в этом мире прежде мира еще ничего нет и потому все может быть всем.
Такова реальность пустоты всевмещающего зияния или, как я говорю, не-сущего, все в себе несущего. Реальность неопределимая и невыразимая. Она предстает собственным антиподом, отрицает сама себя, выражается в чем-то совсем другом и противоположном, прячет себя, как истинная любовь. И пусть, как гласит китайская поговорка, «небо видит глазами людей», и в духовном мире небесного тем больше, чем больше в нем человеческого. Для стороннего взгляда, в мире внешнего пространства преемственность человеческого и небесного с необходимостью выражается как их противостояние.
Там, где существовала сильная аристократия – в Европе или в Японии, – аристократическая мораль достоинства и любезности разрослась до национальных масштабов. У тибетцев же проявился талант к чувствованию жестокого откровения смерти (тогда как местная аристократия бездарно сдулась). Ничего удивительного. Индийские праведники начинали свой подвиг с медитации на кладбище среди разлагающихся трупов. Суровые условия «страны снегов» очень способствовали тому, чтобы аскеза умирания коснулась всех. Но важно, что духовные труды и решимость взглянуть в глаза последней правде, как бы ни была она ужасна, породила в Тибете театрализованные представления в масках как составную часть самых торжественных молебнов. Эти мистерии ничего не показывают, но являют собой апофеоз чистой игры как образа (или только знака?) самоизменчивой реальности и жизни по ту сторону жизни. Правда этой игры сокрыта, как скрыта от взглядов посторонних, окутана тайной жизнь лам-актеров. Чему служат эти представления? Они спасают от ужаса смерти или, наоборот, предъявляют его в невыносимой откровенности? Трудный вопрос… Но, может быть, они указывают на откровение еще более глубокое и непостижимое – на саму природу духовной просветленности, которая всегда там, где ничего не сознается, пребывает вне себя? Сознание Будды открыто миру как раз потому, что ничего в себе не имеет.
Оно есть идеальная, беспредметная зеркальность, в которой нет ничего, но все сходится. И это идеальное зеркало все хоронит и хранит.
Игра вмещает в себя бездну само-опустошения всего сущего. Она предъявляет образы только для того, чтобы отменить их, демонстрирует пустотность всего явленного и собственную пустоту. Чем она ярче и заметнее – а религиозные представления тибетцев чрезвычайно красочны и шумны, – тем явственнее она себя отрицает и так… утверждает свою неизбежность. Буддизм разглядел вечносущие качества жизни в тени и следе задолго до того, как на них обратил внимание постмодерн.
Все пройдет, кроме игры. В конце времен, когда языки умолкнут и пророчества прекратятся, останутся пляшущие тени на пустой крыше мира.
Вот разгадка судьбы Тибета. Как в игре можно быть, только перестав быть собой, так Тибет может быть Тибетом, только перестав быть им. Возвратится только уходящий.
Здесь возникает вопрос о действенности китайской политики «опустошения» религии тибетцев, которая, надо заметить, так созвучна современному пародированию всего и вся. Самоизменчивость пустоты в буддизме изначально содержит в себе эффективное противоядие от попыток китайских властей внедрить в тело буддийской традиции вирус измены, превратить живое предание в его постмодернистский суррогат. Правда в том, что именно внутренний динамизм, самоотрицательная природа игрового начала удостоверяют «алмазную» твердость просветленного сознания. Вот уж нашла коса на камень…
С чем сравнить сознание?
Сознание – зеркало. Секрет духовных учителей Востока в том, что только в невидимом, «темном зеркале» (Лао-цзы) сознания, оставляющего себя ради мира, проявляются вещи.
Сознание – болото. Тронь его неподвижную зыбь – и оно взволнуется, пойдет ходуном, а из его темных глубин поднимутся на поверхность, с шумом лопаясь и источая запах забвения, пузыри воспоминаний.
Сознание – легкокрылый Эол. Стремительно мчится оно со всеми ветрами мироздания, оживляя всякое место, заселяя всякий «жизненный мир».
Сознание там, где брезжит новый рассвет и удивленный странник спрашивает себя: «Где я?»
Это вольное странничество через века и континенты недоступно взгляду плоскому и внешнему. На поверхности опыта, во внешнем мире, в социальных институтах оно всегда отсутствует. Народ, живущий самоотсутствием сознания, не построит ни прочного общества, ни сильного государства. Таков народ Тибета, до крайности разобщенный, малоспособный к деловому сотрудничеству, совершенно чуждый нарциссизма светской общительности, но поразительно сплоченный там, где речь идет о всеобщем (всечеловеческом?) «духовном порыве», как это ежедневно случается в ритуале коры: мужчины и женщины, молодежь и старики, богачи и нищие идут, бормоча молитву, единым потоком, как будто не замечая друг друга. Сила этого поистине всенародного порыва такова, что в той же Лхасе вокруг монастыря Джоканг власти выставили на каждом углу полицейские наряды, а на крышах – военных с рациями и снайперов. Власть держит народную волю под прицелом, но где эта цель? Шествие, исходящее из начала всех сознаний, оказывается всецело и, можно сказать, соборно мирным делом. До сих пор оно, кажется, не вызвало ни одного выстрела.
Секрет единства Тибета надо искать в последней глубине духовных откровений лам, где сознание, превзошедшее и эмпирическое, и умозрительное видение, погрузившееся в мир микропревращений, где еще ничего не дано, но все уже задано, пред-оставляет всему быть и свободно творит свою мандалу, т. е. показывает себя, как в мистерии Чам являют себя боги. Этот фантомный мир прежде мира вещей вечен и неуязвим для внешних воздействий, как алмаз высшей пробы. В нем ничего не появляется и не исчезает, в нем нет ни прошлого, ни будущего, но одно вечно текучее настоящее. К.-Г. Юнг проницательно увидел в нем глубинную матрицу (все)человеческой психики и воплощение принципа синхронности (читай: бытия как события, со-бытийности), поскольку в нем, как в божественной плероме, все случается единовременно, вне причинно-следственных связей.