А буйная, пестрая жизнь равнодушно ушла вперед. Под искрящимися неоновыми вывесками бурлила уличная толпа – эта подлинная душа китайского социума. В одном месте под бдительными взглядами полицейских шло уличное представление, играл оркестр, и это был рок-н-ролл – вещь крайне редкая для публичной жизни Китая. В очередной раз удивляюсь способности китайцев собираться в кучу и приплясывать кто во что горазд, с готовностью выполняя распоряжения самодеятельного дирижера. Памятник Освобождению стоял на перекрестке двух пешеходных улиц в окружении западных символов роскоши: «Гуччи», «Прада», «Диор» и проч. (Тоже ведь по-своему символы освобождения.) Совсем рядом высился новенький, по-модернистски выстроенный в виде массивного параллелепипеда христианский собор. У собора кипела какая-то грандиозная стройка. Я не стал дожидаться окончания гуляний и знакомой дорогой вернулся в гостиницу.
С утра отправляюсь в Дацзу. После сотни километров быстрой езды по автостраде съезжаем в очередную зону тотальной стройки. Автобус останавливается у маленького храма, где буддийский монах читает проповедь проезжающим. У входа в храм висит слоган: «Сознание (буквально: сердце) равенства – это Будда». Рядом слова современного проповедника о том, что основа духовной жизни есть «импульс соответствия» или, если угодно, «спонтанная встреча» (ци цзи). Все правильно: человеческая природа (во всем подобная природе Будды) есть чистое безупречное соответствие всем метаморфозам мироздания. Равенство сердец – это уравнение двух неопределенностей: человека и мира. И мы живем, не имея никакого «предметного содержания» жизни. Жизнь в Будде – как вспышка молнии и промельк птицы в воздухе, след неуследимого. А невежды все ищут в буддизме «метафизические основания».
Но вот и пещеры в Дацзу, где в естественных гротах, превращенных в грандиозный буддийский храм Драгоценного Пика, стоят более 50 тыс. статуй. Вместе они составляют настоящую энциклопедию религиозных верований Китая. Они представляют еще и круговорот бытия, поскольку сам храмовый комплекс, тянущийся по периметру природной впадины, имеет форму круга. Храмовое строительство в этой богатой и находившейся на перекрестье торговых путей местности велось на протяжении более тысячи лет, но большинство фигур высечены артелью мастеров под руководством монаха Чжао Чжифэна в первой половине XIII в. У входа в храмовый комплекс теперь стоит памятник Чжао Чжифэну в обычном для современного Китая псевдоромантическом облике героического творца. Монах-богоборец? Не столь уж странное сочетание для Китая, где человек «берет жизнь от Неба» (Чжуан-цзы), а сам «является основой» всему и все определяет своим трудом – трудом самосовершенствования.
В пещерах Дацзу можно увидеть если не всех персонажей необъятного китайского пантеона, то уж точно все основные виды этих персонажей, каковых насчитывается почти девять десятков. Среди них будды и бодхисатвы (около 300 персонажей и более 20 их категорий), небесные цари, защитники Дхармы, подвижники и прочие исторические персонажи, включая даосские и конфуцианские (они составляют пятую часть всех изображений), святые животные, герои исторических и народных преданий и сами жертвователи. Как ни странно, у входа в комплекс посетителей встречает даосский патриарх Лао-цзы в компании с экстравагантным персонажем демонического вида – защитником Закона. За ним высечены живо беседующие пастухи в компании буйволов: один буйвол словно прислушивается к беседе, другой повернулся к пастухам задом. Перед нами иллюстрация к известному чань-буддийскому сюжету «укрощение буйвола». Речь, конечно, о полном овладении собой в состоянии духовной просветленности. С поразительной смелостью и мастерством решен образ «многорукой Гуаньинь» – бодхисатвы, протягивающей руку помощи всем страждущим. Фоном статуи служит панно, на котором действительно изображена ровно тысяча (если точно, 1007) ладоней с глазом (символом всевидения), так что скульптурный образ на удивление органично перетекает в пластику ритмически колышащегося моря рук – бесчисленных всплесков безбрежной любви. Прекрасно выполнена сцена ухода Будды в нирвану: видны только голова и грудь Прозревшего, что опять-таки с неожиданной натуралистичностью подчеркивает его величие. Образы учеников демонстрируют захватывающее разнообразие индивидуальных переживаний.
Далее следуют сцены загробного суда и адских мук: за столами восседают чиновники преисподней, демоны казнят грешников, праведники блаженствуют, а над всем этим нависают лики будд, исполненные святого бесстрастия. Рядом сцены из истории и сцены быта столь же безыскусные, сколь и трогательные: радость в семье от рождения ребенка, скорбь по умершим родителям, любящая мать держит своего младенца на сухом месте, а сама лежит в луже и проч. В целом же храмовый комплекс программно синкретичен: в нем отдается дань уважения всем школам буддизма, а равно традиционным учениям Китая – конфуцианству и даосизму.
Главный пафос безмолвной, но в высшей степени наглядной проповеди скульпторов Драгоценного Пика в том, что религиозные идеалы присутствуют и реализуются в повседневной жизни людей. Небо пребывает в глубине человеческого сердца, и постигнет его тот, кто вернет себе первозданную чистоту и целомудрие души, причем эта чистота, будучи «всеобщим соответствием», имеет нравственную природу. Отсюда, собственно, и неугасающий интерес ваятелей Дацзу к чувствам людей во всем их разнообразии и, главное, нравственном пафосе. Этот интерес не переходит в реалистическое изображение личности даже несмотря на то, что некоторые персонажи скульптурных композиций имеют портретное сходство с их заказчиками. В действительности китайских скульпторов интересует именно внутреннее усилие морального совершенствования, самопрояснения духа и притом именно потому, что метанойя есть самое естественное свойство сознания. Человек человечен потому, что может и должен преодолеть все «слишком человеческое». Человек по-китайски призван к небесной (именно: не-бесноватой) работе. Отсюда традиционно большой эмоциональный накал, напряженная соматика пластических образов в Китае: тело часто скручено вдоль своей оси (согласно завету Лао-цзы: «Скрутившийся будет цел») и предстает вместилищем жизненной силы; о том же сообщают лица статуй с их выпученными глазами и раскрытыми ртами. Эти персонажи не представляют и не наблюдают себя. Китайская святость, она же всепокоряющая мощь самой жизни, выражает непрерывное усилие самопревозмогания, преображения себя в вечносущий тип, который только и может служить назидательным и спасительным образцом. Индивидуальное оказывается спасенным в родовой полноте бытия. Но высшая цельность жизни дается только в своем отсутствии. В этом смысле образы китайской пластики достигают своего завершения как раз в самоотсутствии, в пустоте, которая одновременно разделяет, но и удерживает в неопределенной соположенности человеческое и небесное начала человеческой природы. Жизнь скульптурного образа в Китае – круговорот, взаимное перетекание данного и отсутствующего, актуального и виртуального, стремление к своему средоточию, исход вовнутрь. Пластика имманентного ритма жизни – вот субстанция, которая позволяет беспрепятственно преображать лик бодхисатвы и движение руки в ритм морских волн или поверхность скал и к тому же восстанавливать эти антропоморфные образы из «умного узора» (ди ли) самой Земли, что достигается опознанием «самопроявившихся» ликов будд. Тогда мы можем понять, почему разрушенные, явившие свою внутреннюю пустоту образы будд наиболее почитаемы в Азии.
Возможно, этот порыв к самотипизации через рассеяние, даром что он делает основой образа внутренний разрыв и сводит личность, как в китайской физиогномике, к набору типовых деталей, позволил китайской скульптуре преодолеть конфликт символических и реалистических качеств образа. Он дал китайской скульптуре тот внутренний драматизм, ту захваченность грядущим, которые укореняют небесное бытие в земном быте. Но он обещает жизнь только в виде типа, питаемого подвижничеством самооставления. В нескончаемости этого труда таится секрет вечной жизни.
Отсюда неизбывная ирония и даже комизм китайского образа святости. Лица китайских мудрецов озарены добродушной улыбкой, потому что они никогда не равны себе, изумлены собой и, более того, обретают свое величие в самоумалении. Герман Кайзерлинг очень метко заметил, что китайская мудрость пропитана мягким юмором. Может быть, поэтому китайцам и вообще азиатам, на взгляд европейцев, так не хватает чувства юмора. Да и как может развиться вкус к юмору в языке, не знающем сослагательного наклонения и вообще оппозиции реального и воображаемого? Но скульптуры Дацзу явственно дышат иронией, пронизывающей позднесредневековую китайскую культуру.
Не может не быть иронии там, где святость хранится в гуще повседневности, как пустота в пустоте. Эта святость – не мегамашина вселенского добра, а моторчик «импульса встречи», дающий спасение «здесь и сейчас», в мимолетных «всплесках любви» и, следовательно, в разрывах-вспышках, озаряющих отдельные моменты жизни. Такова «небесная работа» всеспасающих бодхисатв, неразличимо-мизерная, неуловимая для любого взгляда. И пусть земные солдаты любви иногда покоряются сну, небесная служба любви не прерывается ни на миг.
Уданшань
Солнечным майским утром я сошел с поезда на пустынный перрон маленький станции, и китайская старина, смешанная с торжественной вечностью зеленых гор вокруг, объяла меня, как потоп Ноя. Из-под ржавых табличек и стершихся лозунгов на кирпичных боках унылых строений выглядывали обрывки иероглифов ушедших революционных времен. Сгорбленный, морщинистый смотритель в непомерно большой фуражке проследил мой путь через обшарпанный «зал ожидания», мимо вонючего сортира на пыльную площадку перед вокзалом. Ни указателей, ни людей. Ничего страшного – я в Китае, где на всякий спрос есть предложение. Через секунду ко мне подбегает женщина, которая уже догадалась, куда мне надо, и предлагает машину с водителем. Иду с ней за угол и вижу перед собой вполне приличное черное авто: на таком мог бы ездить начальник отдела местного райкома. При ней приличного вида парень, и цену до нужного мне места он запрашивает, по моим понятиям, не слишком неприличную: полсотни юаней. Сажусь в машину и через двадцать минут уже на