Цветы зла — страница 4 из 15

мое большее двух-трех поэтов достаточно для нашего умственного потребления.

Вокруг Бодлера сейчас же возник шум и блеск, а когда волнение утихло, то признали, что он дал — что очень редко — произведение оригинальное, обладающее совершенно особенной прелестью. Вызвать новые, еще неизведанные ощущения — величайшее счастье, которое может выпасть писателю, а особенно поэту.

«Цветы зла» — одно из тех счастливых названий, которые найти бывает труднее, чем обычно думают. Оно резюмирует в краткой и поэтичной форме общую идею книги и указывает ее направление. Хотя очевидно, что и по намерению и по исполнению Бодлера надо отнести к романтической школе, но у него нет ясно выраженной связи ни с одним из великих учителей этой школы. Его стих, утонченной и искусной конструкции, и иногда слишком сжатый, охватывающий предмет скорее как панцирь, чем как одежда, представляет при первом чтении некоторые затруднения и неясности. Это зависит не от недостатков автора, а от того, что сами предметы, о которых он говорит, так новы, что еще никогда раньше не были переданы литературными средствами. Поэтому пришлось создавать язык, ритм и палитру. Но он не мог помешать тому удивлению, которое должны были вызвать у читателя стихи, настолько непохожие на все писавшиеся раньше. Для изображения этой ужасающей его извращенности он сумел найти болезненно-богатые оттенки испорченности, зашедшей более или менее далеко, эти тоны перламутра и ржавчины, которые затягивают стоячие воды, румянец чахотки, белизну бледной немочи, желтизну разлившейся желчи, свинцово-серый цвет зачумленных туманов, ядовитую зелень металлических соединений, пахнущих, как мышьяковисто-медная соль, черный дым, стелющийся в дождливый день по штукатурке стен, весь этот адский фон, как бы нарочно созданный для появления на нем какой-нибудь истомленной, подобной привидению головы, и всю эту гамму исступленных красок, доведенных до последней степени напряжения, соответствующих осени, закату солнца, последнему моменту зрелости плода, последнему часу цивилизаций. Книга открывается обращением к читателю, которому автор вместо того, чтобы ублажать его, как это обыкновенно делается, говорит самые жестокие истины, обвиняя его, несмотря на его лицемерие, во всех пороках, которые он порицает в других, обличает его в том, что он питает в своем сердце величайшее чудовище современности — Скуку, при всей своей мещанской пошлости плоско грезящую о римских жестокостях и разврате, обличает в чиновнике Нерона, в лавочнике Гелиогабала.

Другое стихотворение величайшей красоты, названное, без сомнения, в силу иронической противоположности «Благословением», изображает появление в мир поэта, предмета изумления и отвращения для собственной матери, стыдящейся плода своих недр; поэта, преследуемого глупостью, завистью и язвительными насмешками, жертву вероломной жестокости какой-нибудь Далилы, с радостью предающей филистимлянам его, обнаженного, обезоруженного, обритого, предварительно истощив над ним весь запас утонченно-жестокого кокетства, поэта, приходящего, наконец, после оскорблений, несчастий, мук, очищенным крестными страданиями, к вечной славе, к светлому венцу, предназначенному на чело мучеников, страдавших за Истину и Красоту.

Следующее за этим маленькое стихотворение, озаглавленное «Солнце», заключает что-то вроде безмолвного оправдания поэта в его бесцельных странствованиях. Веселый луч блестит над грязным городом, автор выходит из дому и, приманивая, как поэт, свои стихи на дудочку — пользуясь живописным выражением старого М. Ренье, — бродит по отвратительным переулкам, по улицам, в которых закрытые ставни скрывают, подчеркивая их, тайны сладострастия, по всему этому лабиринту мрачных, сырых и грязных старых улиц с кривыми, зараженными домами, в которых там и сям вдруг на каком-нибудь окошке блеснет цветок или головка девушки. Поэт, подобно солнцу, входит всюду — в больницу и во дворец, в притон и в церковь — всегда чистый, всегда лучезарный, всегда божественный, безразлично проливая свой золотой блеск на падаль и на розу.

В «Парении» поэт является нам плавающим в небесах, в надзвездных сферах, в светозарном эфире на границах нашей вселенной, исчезающим в глубине бесконечного, как маленькое облачко; он упивается этим разреженным и целительным воздухом, до которого не подымаются миазмы земли и который благоухает дыханием ангелов: не надо забывать, что Бодлер, несмотря на частые обвинения его в материализме — упрек, который глупость никогда не преминет бросить таланту, — напротив, одарен был в высокой степени даром спиритуальности, как сказал бы Сведенборг. Он обладал также и даром «соответствования» (correspondence), если держаться того же мистического языка, т. е. умел открыть тайной интуицией отношения, невидимые для других, и таким образом сблизить неожиданными аналогиями, которые может уловить только ясновидящий, предметы, на поверхностный взгляд самые далекие и самые противоположные. Всякий истинный поэт одарен в большей или меньшей степени этим качеством, составляющим саму сущность его искусства.

Без сомнения, Бодлер в эту книгу, посвященную изображению современной испорченности и развращенности, занес много отвратительных картин, в которых обнаженный порок валяется в грязи во всем безобразии своего позора; но поэт с величайшим отвращением, с презрительным негодованием и с возвратом к Идеалу, чего часто не бывает у сатириков, стигматизирует и неизгладимо клеймит каленым железом все эти нездоровые тела, натертые мазями и свинцовыми белилами. Нигде жажда девственного и чистого воздуха, непорочной белизны снегов Гималаев, безоблачной лазури, неугасаемого света не проявляется с большим пылом, чем в этих произведениях, заклейменных безнравственными, как будто бичевание порока есть сам порок и как будто сам становится отравителем тот, кто опишет аптеку ядов дома Борджиа.

Этот способ не нов, но он всегда удавался, и некоторые люди делают вид, что верят, будто нельзя читать «Цветы зла» без стеклянной маски, какую носил Экзили, когда работал над своим знаменитым порошком наследственности. Я часто читал стихи Бодлера — и не упал замертво с искривленным лицом, с телом, покрытым черными пятнами, как будто после ужина с Ваноццой в винограднике Папы Александра VI. Все эти нелепости, к несчастью вредные, потому что все глупцы принимают их с восторгом, заставляют художника, достойного этого имени, пожимать плечами от удивления, когда ему сообщают, что синее нравственно, а красное неприлично. Это — почти то же самое, что картофель добродетелен, а белена преступна.

Прелестное стихотворение о запахах разделяет их на классы, возбуждающие различные идеи, ощущения и воспоминания. Бывают запахи свежие, как тело ребенка, зеленые, как луга весной, бывают напоминающие розовую зарю и несущие с собой невинные мысли. Другие — подобные мускусу, амбре, бензою, ладану — великолепны, торжественны, светски, вызывают мысли о кокетстве, любви, роскоши, празднествах и блеске. Если их перенести в сферу цветов, они соответствуют золоту и пурпуру.

Поэт часто возвращается к этой мысли о значении запахов. Около дикой красавицы, капской синьоры или индийской баядерки, затерявшейся в Париже, имевшей, кажется, своей миссией усыпить его тоскливый сплин, он говорит о том смешанном запахе «мускуса и гаваны», который переносит его душу к берегам, любимым солнцем, где в теплом синем воздухе вырисовываются веером листья пальм, где мачты кораблей покачиваются от гармонической морской зыби, а молчаливые невольники стараются отвлечь молодого господина от его томительной меланхолии.

Далее, спрашивая себя, что останется от его произведений, он сравнивает себя со старым закупоренным флаконом, забытым среди паутины в каком-нибудь шкафу, в пустом доме. Из открытого шкафа вырывается вместе с затхлостью прошлого слабый запах платьев, кружев, пудрениц, который воскрешает воспоминания о минувшей любви, о былом изяществе; и если случайно откроют липкий и прогоркший флакончик, оттуда вырвется едкий запах английской соли и уксуса четырех разбойников, могучее противоядие современной заразе. Много раз вновь появляется этот интерес к благоуханиям, как тонкое облачко окружающим существа и предметы. У очень немногих поэтов найдем мы эту заботливость; они обычно довольствуются введением в свои стихи света, красок, музыки; но редко случается, чтобы они влили в них эту каплю тонкой эссенции, которой муза Бодлера никогда не упускает случая смочить губку своего флакона или батист платка.

Так как мы заговорили об исключительных вкусах и маленьких маниях поэта, то скажем, что он обожал кошек, подобно ему влюбленных в ароматы и приводимых запахом валерьяны в какую-то экстатическую эпилепсию. Он любил этих очаровательных животных, покойных, таинственных, мягких и кротких, с их электрическими вздрагиваниями, с их любимой позой сфинксов, которые, кажется, передали им свои тайны; они бродят по дому бархатными шагами, как genii loci (гении места), или приходят, садятся на стол около писателя, думают вместе с ним и смотрят на него из глубины своих зрачков с золотистыми крапинками с какой-то разумной нежностью и таинственной проницательностью. Они как бы угадывают мысль, спускающуюся из мозга на кончик пера и, протягивая лапку, хотят поймать ее на лету. Они любят тишину, порядок и спокойствие, и самое удобное место для них — кабинет писателя. Они с удивительным терпением ждут, чтобы он окончил свою работу, и все время испускают гортанное и ритмичное мурлыканье, точно аккомпанемент его работы. Иногда они приглаживают языком какое-нибудь взъерошенное местечко своего меха, потому что они опрятны, чистоплотны, кокетливы и не терпят никакого беспорядка в своем туалете, но все это они делают так скромно и спокойно, как будто опасаются развлечь его или помешать ему.

Ласки их нежны, деликатны, молчаливы, женственны и не имеют ничего общего с шумной и грубой резкостью, свойственной собакам, которым между тем выпала на долю вся симпатия толпы.

Все эти достоинства были оценены Бодлером, который не раз обращался к кошкам с прекрасными стихами — в «Цветах зла» их три, — где он воспевает их физические и моральные качества; и он часто их выводит в своих сочинениях как характерную подробность. Кошки изобилуют в стихах Бодлера, как собаки на картинах Паоло Веронезе, — и служат как бы его подписью. Надо также сказать, что у этих красивых животных, благоразумных днем, есть другая сторона — ночная, таинственная, кабалистическая, которая очень пленяла поэта. Кошка, со своими фосфорическими глазами, заменяющими ей фонари, с искрами, сверкающими из ее спины, без страха бродит в темноте, где встречает блуждающие призраки, колдуний, алхимиков, некромантов, вызывателей теней, любовников, мошенников, убийц, серые патрули и все эти темные лары, которые выходят и работают только по ночам. По ее виду кажется, что она знает самые последние новости шабаша и охотно трется о хромую ногу Мефистофеля. Ее серенады под балконом других кошек, ее любовные похождения по крышам, сопровождаемые криками, подобными крикам ребенка, которого душат, придают ей достаточно сатанинский вид, оправдывающий до известной степени от