Этот шут приходил и уходил, смеялся, плакал, корчился с немеркнущим сиянием вокруг головы, невидимым для всех, кроме меня, сиянием, в котором сочетались в странном единстве лучи Искусства и слава Мученичества. При помощи какого-то совсем особого дара Фанчулле вносил божественное и сверхъестественное даже в свои самые безумные шутовства. Перо мое дрожит, и слезы вновь переживаемого волнения подступают к глазам, когда я пытаюсь описать вам незабываемый вечер. Фанчулле доказал мне решительно, неопровержимо, что упоение Искусства более всякого другого способно завесить ужасы бездны, что гений может играть комедию на краю могилы, с радостью, мешающей ему видеть могилу, потерявшись в раю, исключавшем всякую мысль о могиле и разрушении.
Вся эта публика, как ни была она пресыщенна и пуста, скоро подпала под всемогущую власть артиста. Никто не думал более о смерти, о трауре и о казни. Каждый отдался без тревоги многообразным наслаждениям, какие доставляет созерцание живого и совершенного произведения искусства. Взрывы восторга и изумления неоднократно потрясали своды здания, подобно длительному громовому раскату. Сам Государь присоединялся в упоении к рукоплесканиям двора.
Однако для проницательного взгляда было ясно, что к его упоению примешивалось еще что-то иное. Чувствовал ли он себя побежденным в своем могуществе деспота? Униженным в своем искусстве наводить ужас на сердца и оцепенение на умы? Обманутым в своих надеждах и посрамленным в своих предвидениях? Такие предположения, точно не доказанные, но и не окончательно недоказуемые, мелькали в моем уме в то время, как я наблюдал за лицом Государя, к обычной бледности которого присоединялась все новая и новая бледность, подобно тому как новые слои снега ложатся на прежние. Губы его сжимались все плотнее, а глаза загорались внутренним огнем, подобным огню зависти и затаенной злобы, даже когда он демонстративно аплодировал талантам своего старого друга, этого странного шута, так отлично вышучивавшего смерть. Одно мгновение я видел, как Его Высочество наклонился к стоявшему за ним пажу и сказал ему что-то на ухо. Шаловливое лицо прелестного мальчика озарилось улыбкой, потом он быстро покинул ложу Государя, как бы спеша исполнить неотложное поручение.
Несколько минут спустя резкий продолжительный свист прервал Фанчулле в одно из его лучших мгновений, раздирая одновременно и слух, и сердце. А с того места залы, откуда раздалось это неожиданное порицание, какой-то ребенок бросился бежать в коридор, заглушая свой хохот.
Фанчулле, потрясенный, пробужденный от своей грезы, сначала закрыл глаза, но почти тотчас же снова раскрыл их, неестественно расширенные, затем открыл рот, как бы судорожно втягивая воздух, слегка качнулся вперед, потом назад и упал мертвым на подмостки.
Этот свист, быстрый, как взмах меча, обманул ли он на самом деле расчет палача? Предвидел ли Государь заранее всю убийственную силу своей выдумки? Позволительно сомневаться в этом. Пожалел ли он о своем милом, неподражаемом Фанчулле? Приятно и справедливо было бы этому верить.
Преступные дворяне в последний раз насладились зрелищем комедии. В ту же ночь они были вычеркнуты из жизни.
С этих пор много мимов, оцененных по заслугам в различных странах, приезжали играть перед Двором, но ни один из них не мог ни воскресить чудесных дарований Фанчулле, ни возвыситься до равных с ним милостей.
XXVIIIФальшивая монета
Когда мы отошли от табачной лавки, мой приятель произвел тщательный разбор своих денег; в левый карман жилета он опустил несколько мелких золотых монет, в правый – несколько мелких серебряных, в левый карман брюк – множество тяжелых су и, наконец, в правый – серебряную двухфранковую монету, которую он предварительно осмотрел с особенным вниманием.
«Странное и мелочное распределение!» – сказал я про себя.
Мы встретили нищего, который протянул нам, дрожа, свою шапку. Я не знаю ничего более волнующего, чем немое красноречие этих молящих глаз, в которых для всякого чуткого и умеющего читать в них человека заключено одновременно столько смирения и столько укоризны. В них есть для него что-то, напоминающее ту глубину сложного чувства, которая отражается в слезящихся глазах собаки, когда ее бьют.
Милостыня моего приятеля оказалась значительнее моей, и я сказал ему: «Вы правы: после удовольствия самому испытать удивление нет большего наслаждения, как вызвать это чувство в другом». «Это была фальшивая монета», – спокойно ответил он мне, как бы оправдываясь в своей щедрости.
Но в моем несчастном мозгу, неизменно занятом исканием вчерашнего дня (какой утомительной способностью одарила меня природа!), мгновенно возникла мысль, что подобное поведение моего приятеля не могло быть ничем оправдано, кроме желания создать событие в жизни этого бедняка или узнать все возможные последствия, пагубные или иные, какие может породить фальшивая монета в руках нищего. Не разменяется ли она на настоящие деньги? Или, пожалуй, доведет его до тюрьмы. Какой-нибудь кабатчик, например, или булочник задержит его, быть может, в качестве производителя или сбытчика фальшивых монет. Возможно также, что в руках какого-нибудь маленького спекулянта она окажется источником богатства на несколько дней. Так продолжала работать моя фантазия, наделяя крыльями ум моего приятеля и делая все возможные выводы из всех возможных гипотез.
Но он вдруг грубо прервал мои мечтания, повторив мои собственные слова: «Да, вы правы: нет лучшего удовольствия, как удивить человека, дав ему больше, чем он ожидал».
Я взглянул ему прямо в глаза и ужаснулся, увидав, что они светились неоспоримым чистосердечием. Мне стало тогда ясно, что он хотел совершить одновременно и доброе дело, и выгодную сделку: приобрести и сорок су, и сердце Бога, попасть в рай без больших издержек, наконец, получить даром право на звание доброго человека. Я, пожалуй, почти простил бы ему желание преступного наслаждения, на которое я только что считал его способным; я нашел бы любопытным, необычайным, что он занимается мороченьем бедняков, но я никогда не прощу ему нелепости его расчета. Всегда непростительно быть злым, но есть некоторая заслуга в сознании за собой этого качества, а самый непоправимый порок – это делать зло по глупости.
XXIXВеликодушный игрок
Проходя вчера по толпе по бульвару, я ощутил легкое прикосновение таинственного Существа, с которым я всегда желал знакомства и которое тотчас же узнал, хотя никогда его раньше не видел. Без сомнения, у него было относительно меня подобное же желание, так как, проходя мимо, он знаменательно подмигнул мне, на что я поспешил послушно отозваться. Я пошел за ним, стараясь не упускать его из виду, и скоро мы спустились в какое-то ярко освещенное подземное помещение, сверкавшее такою роскошью, о которой ни одно из надземных жилищ Парижа не могло дать даже отдаленного представления. Мне показалось весьма странным, что, проходя столько раз мимо этого обольстительного притона, я мог не заметить его входа. В нем царила изысканная, хотя и пьянящая атмосфера, заставлявшая почти мгновенно забыть все докучные ужасы жизни; каждый вдыхал здесь мрачное блаженство, подобное тому, какое должны были испытывать лотофаги, когда, высадившись на волшебный остров, озаренный светом незаходящего дня, они почувствовали, как под усыпляющий звон певучих водопадов в их душе пробуждалось желание никогда не видеть более ни свой домашний очаг, ни жен, ни детей и никогда более не подниматься на высокие хребты морских валов.
Там были странные лица мужчин и женщин, отмеченные знаком роковой красоты, и мне казалось, что я их уже видел в какие-то времена и в каких-то странах, но не мог точно вспомнить, в каких; они внушали мне скорее братскую симпатию, чем страх, возникающий обычно при виде неизвестного. Если бы я попытался определить как-нибудь странное выражение их взглядов, то я бы сказал, что никогда не видел глаз, более ярко горящих отвращением к скуке и неумирающим желанием чувствовать себя участником жизни.
Садясь за стол, мы были уже с моим спутником старыми и добрыми друзьями. Мы ели, мы пили без меры всевозможные удивительные вина, и, что не менее удивительно, через несколько часов мне казалось, что я был не менее трезв, чем он. Между тем мы прерывали в разные сроки наши частые возлияния ради игры, этого сверхчеловеческого удовольствия, и я должен сказать, что, ставя с ним на одну карту, я проиграл свою душу с поистине геройской беспечностью и легкомыслием. Душа – вещь столь неосязаемая, столь часто бесполезная, а иной раз и стеснительная, что я испытал при этой утрате меньшее волнение, чем если бы обронил на прогулке свою визитную карточку.
Мы выкурили не спеша несколько сигар, ни с чем не сравнимый вкус и аромат которых будили в душе тоску по неведомым странам и радостям; и, опьяненный всеми этими наслаждениями, я схватил наполненный до краев бокал и в порыве фамильярности, не бывшей ему, по-видимому, неприятной, осмелился воскликнуть: «За ваше бессмертное здоровье, старый Козел!»
Мы беседовали также о вселенной, о ее сотворении и грядущем разрушении; о великой идее века, то есть о прогрессе и способности совершенствования, и вообще обо всех формах человеческого самообольщения. По этому вопросу Его Светлость был неистощим на легкие и неотразимые шутки, причем он выражался с такой приятностью и произносил самые забавные вещи с таким спокойствием, какого я не встречал ни у одного из самых знаменитых говорунов человечества. Он разъяснил мне нелепость различных философских систем, властвовавших доселе над умами людей, и соблаговолил даже доверить мне несколько основных положений, пользование и владение которыми я не считаю возможным разделить с кем бы то ни было. Он нимало не сетовал на дурную славу, которой он пользуется во всех частях света, убеждал меня, что сам он – лицо более всех заинтересованное в разрушении суеверия, и признался мне, что он испугался за свою власть только единственный раз, а именно в тот день, когда ему довелось услышать, как один проповедн