Были такие, которые думали о своем очаге, сожалели о своих неверных и хмурых женах и о своем крикливом потомстве. Все были до такой степени помешаны на образе отсутствовавшей земли, что, казалось, поели бы травы с большим восторгом, чем животные.
Наконец, был возвещен берег; и мы увидели, приближаясь, что это была роскошная, ослепительная страна. Музыка жизни, казалось, в смутном ропоте долетала оттуда, а с берегов, богатых разнообразною зеленью, разносилось на несколько миль восхитительное благоухание цветов и плодов.
Тотчас же каждый повеселел, каждый отрекся от своего дурного расположения духа. Все ссоры были забыты, взаимные обиды прощены; условленные дуэли вычеркнуты из памяти, и всякое озлобление рассеялось как дым.
Один я был печален, непостижимо печален. Подобно жрецу, у которого отнимали его божество, я не мог без мучительной горечи оторваться от этого моря, столь чудовищно обольстительного, от этого моря, столь бесконечно разнообразного в его ужасающей простоте, моря, казалось, вмещавшего в себя и выдававшего в своих играх, в своих движениях, в своих гневах и улыбках настроения, муки и экстазы всех душ, которые жили, живут и будут жить.
И, прощаясь с этой несравненной красотою, я чувствовал себя смертельно подавленным; и когда все мои спутники восклицали: «Наконец-то!» – я мог только крикнуть: «Уже!»
А между тем это была земля, с ее шумами, ее страстями, ее удобствами, ее празднествами; это была земля, богатая и великолепная, полная обещаний, посылавшая нам таинственное благоухание роз и мускуса, земля, откуда во влюбленном ропоте долетала до нас музыка жизни.
XXXVОкна
Кто глядит снаружи в открытое окно, никогда не увидит там всего того, что видит тот, кто смотрит сквозь закрытое окно. Нет ничего глубже, таинственнее, плодотворнее, мрачнее и ослепительнее окна, освещенного изнутри свечой. То, что можно видеть на солнце, всегда гораздо менее интересно, чем то, что творится за оконным стеклом. За этой чертой или освещенной дырой живет жизнь, грезит жизнь, страдает жизнь.
Над волнами крыш я вижу в окне пожилую женщину, бедную, уже в морщинах, всегда над чем-то склоненную и никогда не выходящую из дому. По ее лицу, одежде, движениям, по неуловимым мелочам я воссоздал историю этой женщины или, точнее, ее легенду, и я рассказываю ее сам себе и плачу.
Если бы на ее месте был бедный старик, я так же легко воссоздал бы и его историю.
И я ложусь спать, гордый тем, что я жил и страдал в других.
Быть может, вы скажете мне: «Уверен ли ты в том, что твоя легенда правдива?» Какое мне дело до того, чем может оказаться действительность вне меня, если она помогла мне жить и чувствовать, что я есмь и что я такое?
XXXVIЖелание изобразить
Несчастен, быть может, человек, но счастлив художник, кого разрывает желание.
Я сгораю желанием изобразить в красках ту, что мне являлась так редко и скрывалась так быстро, подобно чему-то прекрасному, горестно оставляемому за собой путником, уносимым в ночь. Как давно уже она исчезла!
Она прекрасна, и более, чем прекрасна: она изумительна. В ней преобладает черное: все, что она навевает, отмечено глубиною и ночью. Ее глаза – две пещеры, где смутно мерцает тайна, и ее взгляд озаряет как молния: это взрыв среди мрака.
Я бы сравнил ее с черным солнцем, если бы можно было вообразить себе черное светило, изливающее свет и счастье. Но она скорее заставляет думать о луне, которая несомненно отметила ее своим роковым и грозным влиянием; не о белой луне идиллии, похожей на холодную новобрачную, но о луне зловещей и пьянящей, повисшей в глубине бурной ночи и беспорядочно настигаемой бегущими толпами туч; не о мирной и скромной луне, посещающей сон непорочных людей, но о луне, свергнутой с неба, побежденной и мятежной, которую фессалийские колдуньи заставляли плясать по ужаснувшейся траве!
За небольшим ее лбом живет упорная воля и жажда добычи. А внизу этого волнующего лица, там, где трепетные ноздри вдыхают аромат неведомого и невозможного, блещет в невыразимой прелести смех крупного рта, красного, и белого, и восхитительного, заставляющего грезить о чуде великолепного цветка, расцветшего на вулканической почве.
Есть женщины, внушающие желанье покорить их и насладиться ими; но только медленно умирать желал бы я под ее взглядом.
XXXVIIБлагодеяния Луны
Луна, воплощенная прихоть, заглянула в окно, когда ты спала в колыбели, и сказала себе: «Мне нравится это дитя».
И она расслабленно спустилась по своей облачной лестнице и беззвучно проникла сквозь оконные стекла. Потом она простерлась над тобой с гибкой нежностью матери и наложила на твое лицо краски. С тех пор глаза твои остались зелены, а твои щеки необычно бледны. От созерцания этой гостьи так странно расширились твои зрачки, и так нежно она сдавила тебе горло, что навсегда сохранилось у тебя желание плакать.
Между тем в избытке восторга Луна заполняла всю комнату, подобно фосфорическому сиянию или светящейся отраве; и весь этот свет, живой и трепещущий, думал и говорил: «Ты вечно будешь под властью моего поцелуя. Ты будешь прекрасна моей красотой. Ты будешь любить то, что я люблю и что меня любит: воду, облака, молчание и ночь; море, необъятное и зеленое; воду, лишенную образа и многообразную; страну, где тебя нет; возлюбленного, которого ты не узнаешь; чудовищные цветы; ароматы, заставляющие бредить; кошек, томно замирающих на рояле, стонущих как женщины, хрипло и нежно!
И тебя будут любить мои любовники, тебе будут поклоняться мои поклонники. Ты будешь царицею людей с зелеными глазами, которым я, как и тебе, сдавила горло в моих ласках ночью; царицею тех, кто любит море, необъятное, бурное и зеленое море; воду, лишенную образа и многообразную; страну, где их нет; женщину, которой они не знают; зловещие цветы, подобные кадильницам неведомого культа; ароматы, расслабляющие волю, и зверей, сладострастных и диких – эмблемы их безумия».
И вот почему, о проклятое, о дорогое избалованное дитя, я лежу теперь у твоих ног, ища во всем твоем существе отблеска грозного Божества, вещей восприемницы, вскармливающей ядом своим всех лунатиков.
XXXVIIIКоторая из двух настоящая?
Я знавал некую Бенедикту; вокруг нее было все напоено Идеалом, а глаза будили жажду величия, красоты, славы и всего, что заставляет верить в бессмертие.
Но эта чудотворная девушка была слишком прекрасна, чтобы долго жить; и она умерла, спустя несколько дней после нашего знакомства, и я сам схоронил ее в день, когда весна кадила своими благоуханиями даже на кладбищах. Я сам схоронил ее, заключив в гроб из благовонного и нетленного дерева, подобный индийским ларцам.
И когда глаза мои оставались неотступно прикованными к месту, где было зарыто мое сокровище, я внезапно увидел маленькую женщину необычайного сходства с покойной. С истерической и непонятной яростью топтала она еще свежую землю и говорила, заливаясь хохотом: «Это – я, настоящая Бенедикта. Я, известная негодяйка. И в наказанье за твое безумие и твое ослепление ты будешь любить меня такою, какова я есмь!»
Но, взбешенный, я отвечал ей: «Нет! нет! нет!» И, чтобы лучше подтвердить свой отказ, я топнул с такой силой о землю, что нога до самого колена ушла в свежую насыпь, и как волк, попавший в западню, я остался прикованным, быть может, навсегда к могиле Идеала.
XXXIXПородистая лошадь
Она очень некрасива. И все же она восхитительна! Время и любовь оставили на ней печать своих когтей и безжалостно показали ей, сколько юности и свежести уносят каждое мгновение и каждый поцелуй.
Она действительно некрасива: она какой-то муравей, паук, если угодно, даже скелет: но в то же время она – упоение, чары, колдовство! Словом, она обворожительна.
Время не смогло сокрушить ни ясной стройности ее походки, ни неувядаемого изящества ее стана. Любовь не тронула свежести ее дыхания ребенка, и Время не вырвало ни одной пряди из ее пышной гривы, где дышит в знойных ароматах вся дьявольская жизненность французского юга: Нима, Экса, Арля, Авиньона, Нарбонна, Тулузы – городов, благословенных солнцем, влюбленных и обольстительных.
Время и Любовь тщетно наперерыв впивались в нее зубами: они ничего не убавили от смутного, но вечного очарования ее отроческой груди.
Растраченная, изношенная, быть может, но не утомленная и всегда полная героизма, она напоминает тех породистых лошадей, которых всегда распознает глаз истинного любителя, даже когда они запряжены в наемную колымагу или в тяжелый воз.
И притом она так нежна и пылка! Она любит, как любят осенью, как будто приближение зимы зажигает в ее сердце новое пламя, и ее покорная нежность никогда не бывает докучной.
XLЗеркало
Входит безобразный человек и смотрится в зеркало.
«Зачем вы смотритесь в зеркало, если не можете себя в нем видеть без неудовольствия?»
Безобразный человек отвечает мне: «Милостивый государь, согласно бессмертным принципам восемьдесят девятого года все люди равны в правах; следовательно, и я имею право смотреться в зеркало; с удовольствием или с неудовольствием – это уже дело одной моей совести».
Во имя здравого смысла я был, несомненно, прав; но с точки зрения закона, и он не был не прав.
XLIГавань
Гавань – пленительное убежище для души, уставшей от жизненных битв. Обширность неба, подвижная лепка облаков, изменчивые цвета моря, мерцание маяков – вот призма, чудесно созданная для того, чтобы тешить взоры, никогда их не утомляя. Стройные очертания судов с их сложной оснасткой и мерно колеблемых зыбью поддерживают в душе любовь к ритму и к красоте. И потом еще, главное, для тех, кто не знает больше ни любопытства, ни честолюбия, есть какое-то таинственное и аристократическое наслаждение в том, чтобы созерцать, лежа на террасе или облокотившись на мол, всю эту жизнь отплывающих и возвращающихся, всех, кто имеет еще в себе силы желать, жажду путешествовать или обогащаться.