XLIIПортреты любовниц
В мужском будуаре, то есть в курительной комнате элегантного игорного дома, курили несколько мужчин.
Они не были в точности ни молоды, ни стары, ни красивы, ни безобразны; но, независимо от их лет, на всех них лежал определенный отпечаток ветеранов наслаждения, то не поддающееся описанию нечто, та холодная и насмешливая грусть, которые ясно говорят: «Мы основательно пожили и теперь ищем того, что мы могли бы любить и уважать».
Один из них перевел разговор на женщин. Было бы разумнее не говорить о них совсем; но бывают умные люди, которые, выпив, не избегают банальных разговоров. В таких случаях слушают рассказчика, как слушали бы бальную музыку.
«Все мужчины прошли, – говорил он, – через возраст ангельской невинности: это пора, когда за неимением дриад обнимаешь без отвращения дубовые стволы. Это первая ступень любви. На второй ступени становятся разборчивы. Способность разбирать – это уже признак упадка. И вот тогда начинают решительно гоняться за красотой. Что касается меня, господа, то я горжусь тем, что давно уже достиг переломной эпохи – той третьей ступени, когда красота сама по себе уже недостаточна, если она не приправлена ароматами, нарядами и тому подобным. Я даже признаюсь, что предвкушаю как неведомое счастье некую четвертую ступень, которая будет знаменовать собою полное успокоение.
Но в течение всей моей жизни, кроме только разве поры невинности, я более чем когда-либо был чувствителен к раздражающей глупости, к возмутительному ничтожеству женщин. Что я особенно люблю в животных, так это их кротость. Посудите же, что я должен был выстрадать от своей последней любовницы.
Она была незаконная дочь какого-то князя. Конечно, красавица; иначе зачем бы я ее взял себе? Но это прекрасное качество она портила неуместным и уродливым честолюбием. Это была женщина, желавшая всегда разыгрывать роль мужчины. «Вы не мужчина! Вот если бы я была мужчиной! Из нас двоих мужчина – это я!» Таковы были несносные припевы, вылетавшие из этих уст, откуда я желал, чтобы вылетали одни только песни. По поводу книги, поэмы или оперы, вырывавшей у меня слова восхищения: «Вы, может быть, находите, что это очень сильно?» – тотчас же возражала она: «Да разве вы что-нибудь понимаете в силе?» – и начинались рассуждения.
В один прекрасный день она принялась за химию, так что с этих пор между ее губами и моими я всегда находил какую-нибудь склянку. При всем том изрядная чопорность. Если мне иной раз случалось толкнуть ее чересчур влюбленным жестом, она содрогалась, как задетая мимоза…»
«Чем же все это кончилось? – спросил один из трех собеседников. – Я не предполагал у вас такого терпения».
«Бог заложил в самом зле и средство от него, – отвечал он. – Однажды я застал эту Минерву, жаждущую идеальной силы, наедине с моим слугой и в такой позе, что принужден был незаметно удалиться, чтобы не заставить их покраснеть. Вечером я отпустил их обоих, уплатив все, что им следовало».
«Что касается меня, – снова заговорил прервавший, – то я могу жаловаться лишь на самого себя. Счастье само пришло ко мне, но я его не узнал. В недавние дни судьба послала мне обладание женщиной, которая была, право, самым нежным, самым покорным и самым преданным созданием, всегда полным готовности и без всякого энтузиазма! «Хорошо, я согласна, если это вам будет приятно». Таков был ее обычный ответ. Колотя палкой по этой стене или по этому дивану, вы извлекли бы из них больше вздохов, чем исторгали из груди моей возлюбленной порывы самой исступленной любви. После года совместной жизни она призналась мне, что никогда не испытывала наслаждения. Мне надоел этот неравный поединок, и несравненная девица вышла замуж. Позже мне пришло в голову снова повидаться с ней, и она мне сказала, указывая на шестерых отличных ребят: «Так вот, дорогой друг, супруга все еще осталась такой же девственной, какой была ваша любовница». Ничто не изменилось в этой особе. Иногда я жалею о ней: мне следовало бы на ней жениться».
Собеседники рассмеялись, и третий заговорил в свою очередь:
«Господа, я изведал радости, которыми вы, быть может, пренебрегли. Я буду говорить о комичном в любви и притом о комичном, не исключающем, однако, восхищения. Я больше восхищался своей последней любовницей, чем, думается, могли вы ненавидеть или любить ваших. И все восхищались ею не менее меня. Когда мы входили в ресторан, то через несколько минут все забывали о еде, чтобы посмотреть на нее. Даже лакеи и кассирша поддавались этому заразительному восторгу до того, что забывали о своих обязанностях. Словом, я прожил некоторое время вдвоем с живым феноменом. Она ела, жевала, перемалывала, поглощала, пожирала, и все это с самым легкомысленным и самым беспечным видом на свете. И так она долгое время продержала меня в восторге. У нее была какая-то нежная, мечтательная английская и романтическая манера говорить: «Я голодна». И она повторяла эти слова днем и ночью, показывая прелестнейшие в мире зубки, которые вас в то же время трогали и забавляли. Я мог бы нажить себе состояние, показывая ее на ярмарках как чудо прожорливости. Я ее отлично кормил, и тем не менее она меня бросила…»
– Для поставщика живности, вероятно?
– Что-то в этом роде, для какого-нибудь интендантского чиновника, доставляющего, быть может, бедняжке, путем каких-нибудь известных ему фокусов, дневную порцию нескольких солдат. Так я, по крайней мере, предполагал.
«А я, – сказал четвертый, – вынес ужасные страдания от совсем обратного тому, в чем обычно упрекают женский эгоизм. Я нахожу, слишком счастливые смертные, вряд ли уместными ваши жалобы на несовершенства ваших любовниц!»
Это было сказано очень серьезно человеком мирной и спокойной наружности, с физиономией почти клерикальной, болезненно освещенной светло-серыми глазами, теми глазами, взгляд которых говорит: «Я хочу!» или: «Так надо!», или же: «Я не прощаю!»
«Если бы вы, Г… при той нервности, которую я за вами знаю, или же вы оба, К… и Ж…, при вашей робости и вашем легкомыслии, были связаны с одной знакомой мне женщиной, то вы бы или убежали, или перестали существовать. Я остался жив, как видите. Вообразите себе особу, не способную на ошибку ни в чувстве, ни в расчете; вообразите себе удручающую ясность характера; преданность без ломанья и без напыщенности; кротость без слабости; силу без грубости. История моей любви подобна нескончаемому странствию по чистой и гладкой, как зеркало, головокружительно однообразной поверхности, которая отражала все мои чувства и движения с насмешливой точностью моей собственной совести, так что я не мог позволить себе ни одного безрассудного движения или чувства без того, чтобы тотчас же не заметить немого укора моего неразлучного призрака. Любовь являлась для меня как бы опекой. Сколько глупостей она помешала мне сделать, которых я жалею, что не сделал. Сколько долгов было уплачено помимо моей воли. Она лишала меня всех благ, которые я мог бы извлечь из личного моего безрассудства. Холодным и непреступаемым мерилом она преграждала все мои капризы. В довершение ужаса она не требовала даже благодарности, когда опасность проходила. Сколько раз я удерживался от того, чтобы не схватить ее за горло и не закричать: «О, будь же несовершенной, несчастная! чтобы я мог любить тебя без муки и ярости!» Несколько лет я молился на нее с сердцем, полным ненависти. И все-таки не я от этого умер!»
«А! – воскликнули остальные. – Значит, она умерла?»
«Да, это не могло так продолжаться. Любовь стала для меня давящим кошмаром. Победить или умереть, как говорит Политика, таков был выбор, поставленный мне Судьбой! Однажды вечером, в лесу… на краю болота… после меланхолической прогулки, когда ее глаза отражали тихость небес, а мое сердце корчилось в адских мучениях…
– Что!
– Как!
– Что вы хотите сказать?
– Это было неизбежно. Во мне слишком сильно чувство справедливости, чтобы я мог ударить, оскорбить или прогнать безупречного слугу, но необходимо было согласовать это чувство с тем ужасом, какой внушало мне это существо; избавиться от него, не нарушая уважения. Что же мне было с ней делать, раз она была совершенна?»
Три других собеседника посмотрели на него неопределенным и слегка недоуменным взглядом, как бы делая вид, что не поняли, и как бы признаваясь тем самым, что со своей стороны они не чувствуют себя способными на такой суровый, хотя и достаточно объяснимый поступок.
Затем было велено подать новые бутылки, чтобы убить время, которое так долговечно, и ускорить так медленно текущую жизнь.
XLIIIГалантный стрелок
Когда коляска проезжала парком, он велел остановиться возле тира, говоря, что ему было бы приятно сделать несколько выстрелов, чтобы убить Время. Убивать это чудовище, не есть ли это самое обычное и самое законное занятие каждого? И он любезно предложил руку своей дорогой, восхитительной и ненавистной жене, этой таинственной женщине, которой он обязан столькими наслаждениями, столькими страданиями, а быть может, и значительной долей своего гения.
Несколько пуль ударило мимо намеченной цели: одна из них даже вонзилась в потолок; и, между тем как очаровательное создание безумно хохотало, насмехаясь над неловкостью своего супруга, он вдруг резко повернулся к ней и сказал: «Посмотрите на эту куклу, там направо, со вздернутым носом и таким надменным видом. Так вот, мой ангел, я представляю себе, что это вы». И он зажмурил глаза и спустил курок. Кукла была обезглавлена начисто.
Тогда, наклонившись к своей дорогой, восхитительной, ненавистной жене, к неизбежной и безжалостной своей Музе, и почтительно целуя ей руку, он прибавил: «О, мой ангел, как я вам благодарен за свою ловкость!»
XLIVСуп и облака
Моя маленькая дурочка, моя милая возлюбленная подавала мне обед, а я созерцал в открытое окно столовой плавучие замки, которые Бог сооружает из паров, – эти волшебные строения из неосязаемого. И я говорил себе, созерцая: «Все эти прозрачные видения почти так же прекрасны, как глаза моей прекрасной возлюбленной, милого маленького чудовища с зелеными глазами».