Цвингер — страница 133 из 148

От всех вранье! От всех ложные подсказки! Не верить! Вместо помощи предательство! Виктор, обхватив виски, сидит и качается, как на молитве старый еврей. Он почти рыдает. Вообще-то Виктор и есть старый еврей. А его беседы с самим собой — или с теми, кто был любим и кто всегда присущ, — не молитвы разве?

Ниже подложена рукопись «Тайны московского двора». Сколько можно! Вика только что прочитал ее конец в старом блокноте. Нет, это предыдущий вариант. Написано медленнее, риторичнее, пышнее. Да, это именно и есть текст, который вынесли из квартиры Плетнёва в Киеве в семьдесят втором. Это первая версия.

Вика вдруг вспомнил, каким мучением обернулся для него читанный в поезде из Кельна новый конец, с «сюрпризиком», то есть с сообщением, что убийство мамы организовал Лео Левкас. И подумал, что Левкас где-то там в Москве и что он, Гамлет, должен и поклялся действовать.

Легко сказать. А с чего начинать? Особенно после того, как сейчас ему, Вике, отрежут голову?

Да-с. А тут вот текст. Еще небось одна тайна далекого, маминого, московского двора тут запрятана. Очередные «Тайны», которые во множестве вариантов вылезают везде.


Виктор продолжал надеяться на спасительные объяснения: нечистая сила? Потеря рассудка? Параллельная реальность? Увы, логика рассеивала мечты. Ничего сверхъестественного. Чемодан стоит в кабинке. И видимо, Бэр сидит где-то рядом, в другой кабинке, параллельно Виктору. Ну а рукопись в чемодане лежит по простому разгильдяйству, и не чьему-нибудь, а тоже Викторову. Эти бумаги не из Москвы. Бэр их увез, сам не ведая, из Франкфурта. Потому что это он, Виктор, по-кретински сам же Бэру их и подсадил, в очередной раз перепутав свой багаж с Бэровым. Тут и «Фацеция» отлично известная. Весь набор. Спасибо еще, что таможня не придралась.

Сев на мокрый песок, Вика пристраивает страницы к щелке. На ледяной этой земле, впрочем, не посидишь. Приходится под зад подсунуть чемодан. Виктор вынужден теперь гнуться к отверстию земным поклоном. В щель всачивается не то чтоб свет, а трудно описать что. Ледащее мерцаньице.

Но все же можно читать строки, если всовываться носом в текст. Подумаешь, очков нет. Не меняет ничего! Он, ура, близорук! Возрастная дальнозоркость для близоруких — не тяжкий крест. Вблизи они видят без проблем. А освещение — что! На фронте бывало темнее. Однажды дед сказал машинально, Вика был маленький, но запомнил слова: «Какое чтение на фронте! Зажигалки, спички или карбидные лампы!»

Ну, что за повесть? Эти старые «Тайны московского»? Довольно безликая вещь. Непроредактированная к тому же. Буксует, идет по кругу. По фактуре интересная. То есть была интересной, когда тема была внове. Сейчас тему освоили, замусолили. Фильмы снимают, мюзиклы. Во время написания, конечно, сюжет был супернов. Все происходит летом пятьдесят седьмого. В приоткрытую Хрущевым отдушину ворвался шквал жизни, разноликости, впечатлений. Фестиваль! Фестиваль молодежи и студентов в Москве. Лёдик по писательской командировке прибыл на это дело из Киева. Захлебнулся. Ошалел — краски, юные тела, бессонные ночи, пестрые толпы. Спортсмены. Все языки мира. Любая музыка.

Телевидение вело прямую трансляцию, как мы знаем, даже и на Киев через самолет-ретранслятор. Зрители располагались везде. На балконах, на строительных лесах. Накал страстей был такой, что не выдержала и рухнула крыша Щербаковского универмага на Колхозной площади. На все строения были налеплены яркие декорации, плакаты. Взять хоть Манеж. Слева на нем была громадная бомба, летящая в горящий дом, справа земной шар, обвитый змеей, и подписано что-то об атоме, а посередине гигантский голубь мира, похожий на индюка. Но не смысл этих панно занимал всех нас тогда, а сама игра, менявшая привычную архитектуру.

В скверах стояли трехметровые конструкции-буквы. Из них складывалось слово «ФЕСТИВАЛЬ». Буквы были обклеены кадрами из советских, французских, индийских фильмов и портретами актеров. Актеры подобраны по парам. Ив Монтан был со Скобцевой, и было видно, что она поавантажней Симоны Синьоре.

По Садовому кольцу все гуляли по осевой.

Водная феерия, арки-радуги, столбы салюта. Впервые оснастили ночной подсветкой Кремль и Большой театр. Как бы понравилось это моему киевскому другу, художнику по свету, театральщику. Иностранцы всюду. Гораздо веселей, чем в Германии после войны. В Карлсхорсте мы сидели зашоренные, опасаясь наружу глянуть. Вокруг нас играла Европа, только нам-то не позволялось с Европой играть. Требовалось держать себя в тюрьме. То и дело у нас кого-то выдергивали на проверку, и потом уж варианты были: от выговора до ареста и посадки. За знакомство с чешской актрисой одному из сотрудников — высылка в двадцать четыре часа. За дружбу с немецкой сотрудницей музея — взыскание.

Вот такой в мой германский период была Европа. Доносы и проверки. Это в сорок седьмом. А теперь, в разгар фестиваля! Умирать не надо! Запреты, казалось, пали. Разрешили знакомиться. Пожимать руки. Чьи-то руки тянулись к нам с грузовиков, из автобусов, мы их жали. Один индус Эмилию не отпускал рукой из идущего автобуса, она чуть жизни не лишилась. Фестивальщиков везде возили на грузовиках и автобусах, но они и по улицам разгуливали. Изумляли нас штанами с «молниями» на ширинке. Атмосфера карнавала все захватывала… И мы себе брали волю наслаждаться знакомствами с ними, болтовней.

Ой ли, так ли? А, отважусь спросить, если снять покрышки с тайной памяти участников? Заглянуть не на улицы, а во дворы?

Вот об этом моя веселая история. Началась она на разгульной Мещанской улице. Завершилась на Газетном в ночном дворе. И внутри этой печальной истории звонкое американское словцо — линч.

Клацающее словцо прикатилось к нам из Америки. Тогда Америка приблизилась скачком к России, стала реальной. И с предметной пестротой, и с раздирающими конфликтами. Я, разбираясь, осознавал, сколь мы родные американцам: за благовидной внешностью и у нас и у них остервенелость, нетерпимость, ненависть к «инакому». И у них, как я узнал, страсть изничтожать тех, кто не вставляется в стандарт. Уж со мною они что бы сделали! При их страсти ломать нестандартно выглядящих, нестандартно любящих! Что за вынуждение — и у американцев тогда, — обязательно чтоб все ходили в церковь, под ручку парочкой, хи и ши, и обрастали детками, хи и ши!

У них изничтожали за оттенок кожи, за сексуальные вкусы. Или за политические — при маккартизме. Ну и у нас тот же компот. Людям, не только оригинально думающим, но и просто оригинально выглядевшим, — доставалось.

Вот об этом несколько слов я еще скажу.

На фестивале появились те, кого я очень хотел увидеть. Джаз-музыканты, битник-поэты, художники-модернисты. Я хотел поглазеть на неведомых зут-сьютсов из Америки и на тедди-боев из Британии. Зут-сьютсы, как я понял, ностальгируют по тридцатым годам. Джазисты с ватными плечами, брюки, узкие в щиколотках. В таком костюме, поди, танцевать неудобно. Ясно, почему в хип-хопе парень стоит на месте и только партнерша около него скачет. А американцам они казались подозрительными… Отношение по одежке, распространенное и у нас. Мне лично сколько раз тыкали: где галстук? У нас придираются к тем, кто хоть чуть не так одет. Должен по стандарту, на все пуговицы, и с женой.

Так вот и в Америке было, могу сказать, нечто очень советское. Комитет их военной промышленности решил нормировать метраж, допустимый для пошива одежды. И погорели длиннополые зут-сьютсы. Но по принципу «нельзя, но если очень хочется, то можно» костюмы стали шить в подпольных мастерских. И зуты у них — символ антипатриотичного поведения. В точности как стиляги у нас.

Кстати, были и при Гитлере какие-то вроде стиляги. Назывались «свинг-кидс». Золотая молодежь. Рисковали, еще как! Даже в лагерь их могли оприходовать. Фатеров под монастырь подводили. У них были клетчатые пиджаки, длинные. И те же самые туфли на манной каше. С густой резиновой подошвой. А зачем? На манке танцевать удобнее, вот зачем. Объяснение.

Ну а теперь о линчах. У немцев тоже попер на этих свинг-кидсов гитлерюгенд, по указке райкомов. Употребляли те же методы, которые потом антифашисты во Франции. Что творили французы с женщинами, которые, по их сведениям, сожительствовали с оккупантами или просто имели какие-то контакты! То, что обиднее, унизительнее и неприятнее всего бьет по женскому достоинству. Сбривали волосы, унижали.

Да. Так я о том, что и наши взялись за это самое. И, подумать, именно в фестиваль. Когда люди понаехали в Москву специально — улыбаться! Издалека же виделось — фестивальщики идут. Свободно идут, обнимаются. В СССР — в обнимку идут! С ума сойти. Такое позволялось только зарубежным. А своих за подобное костерили, продергивали в прессе.

Надеялся я было, что с этого фестиваля начнется распад патриархального уклада и постепенная европеизация нас. Мы ведь нуждались в этих картинках, чтоб узнавать, как выглядят, как держат себя люди в прочем мире. А откуда нам было узнать? Что ли, из «Правды»? Мы пытались из «Пшекруя», «Доокола свята» и даже из югославской «Борбы». Доставали как могли. «Шпильки». Иногда это можно было купить в Москве на Горького в «Дружбе».

Виктор читает, превозмогая и неудобство позы, и тусклоту. Но постепенно в нем растет раздражение. К чему эти картинки? Будет ли в тексте то, что важно сейчас? Или напрасно он тут корчится и глаза тупит? Последние минуты жизни тратит? Лёдик Плетнёв чем дальше, тем гуще сыплет ненужности…

Никто из нас на фестивале не выглядел, как мечтал. А если бы, если бы… В толпе замелькали бы смягчающие самый мощный мужской облик банлоны (это с высоким воротом удавки нейлоновые), из-под узчайших штанин показались бы нейлоновые носки, апофеоз желания. А если дойти до безумия! То — раскосые светофильтры в оправе из благородной бизоньей кости. Замшевые туфли с острыми носами. Рубахи-расписухи. Галстуки с изображением голливудских див…

Нет, нам быстро продемонстрировали, сколь опасно даже задумываться о подобном. Быстро выскочили на первых страницах угрожающие статьи: «Вечерами у столичных гостиниц „Метрополь“, „Националь“, „Ленинградская“ маячат тоскливые фигуры пижонов… Прекрасное для них воплощено в пестреньких нейлоновых носочках, штанах цвета недозрелой дыни и в рубахах, на которых напечатаны тропические пальмы и рекламы клистиров». Это из фельетона. Попадало и гигиеническому снаряду, который уж точно ни в чем не виноват: «Их случайные подруги в неглиже извиваются змеями, демонстрируя высшее достижение западной цивилизации — хула-хуп».