— Варнике. Милый Варнике. Ты меня спас. Больше, чем ты думаешь. Я тебя люблю!
— Что ты, ума лишился, Виктор, до любви ли сейчас? Ты пьян? Выезжай быстро в Форте, не откладывая. Пора уже подключать и полицию!
— До любви, до любви. Не поверишь. И не только я один тебя люблю. Тебя очень любит и твоя невестка.
— Что, какая невестка? А ты говорил — на ночевке муж? С каких пор…
— С тысяча девятьсот восьмидесятого года, Ульрих. У тебя уже внучка взрослая. Кажется, с омерзительным характером. Впрочем, я еще ее никогда не видел.
— Ты рехнулся, Виктор?
— Даю невестку. Пусть она тебе объяснит. Мы повоевали, такие смелые мужские игры, и я устал как тыща чертей. Спать хочу. Она сама тебе расскажет. По профессии она привыкла все и всем по порядку растолковывать. Хорошо еще, что бабуле ничего я объяснять не должен. Бабуля сверху сама все видит. И, как и ты, горит желанием намылить мне шею. Даю твою невестку, Варнике. Мы скоро приедем к тебе в Аванш. Ты спас мне жизнь. И, повторяю, ты спас мне жизнь не в одном смысле, а в нескольких.
Виктор отпасовывает телефон Антонии. Сам отходит — больше нервов вообще никаких нет. В левой руке зажат пакет от Глецера. Действительно, Глецер же обещал прислать очередные Лёдины писания. Не надо бы читать сейчас. Какие могут быть ночью чтения. Но пока Антония старцу все объясняет…
Виктор спрыгивает на три ступени вниз в оливковую рощу и усаживается с фонарем на уступе, откуда, был бы свет, открывался бы необъятный сектор обзора на весь мир.
Он читал, сидя в роще. Сполохами море напоминало нефть. Через пустое воздушное пространство море продолжало отдавать тепло, так что тут, на утесе, была ночью чудная прохлада с теплым поддувом. Вика сел на пенопластовый профиль, явно послуживший упаковкой какому-то сложному и крупному механизму. Внутри контура были прорезаны кулуары, фигурные желоба и пазы. Механизм где-то ныне работает, занят полезным и производительным трудом, а осиротевшая скорлупа, не познавшая счастья своей полезности, валяется и мечтает попасть в благодатную помойную гавань, в утильсырье, в преддверие аннигиляции, в печь переработки, распасться на молекулы, ибо нынешнее торчание в аграрной природе отвратительно и природе и самой скорлупе.
А распасться ей как раз совсем не светит. Вспомнив все, что об этом читал, Виктор присвистнул — потребуется около тысячи лет. Ну, чтоб хоть каким-то применением унять печаль этой нелюбимой деловитым миром хреновины, на ней-то Вика и угнездился: изгибы впились в задницу, но затоваренная тара была счастлива, преобразившись из гадкого мусора — в опору хорошего человека, погруженного в важное и увлекательное занятие.
Понятно. Эти листки взяты из личного дела Плетнёва в бухгалтерии «Немецкой волны». Конечно. Это первая часть Лёдиной восстанавливавшейся повести «Тайны московского двора». Лёдик сдал ее как доказательство начатой работы. И получил аванс за нее, и купил свою гибель на этот аванс.
Концовкой повести должен был стать фрагмент про Левкаса-убийцу, подстроившего гибель мамы. Тот фрагмент, что нашелся у Федоры в блокноте: тот, что Виктор в поезде прочел. Что как дубина по голове оглушило Вику, возвращавшегося на немецком поезде из Кельна в среду во Франкфурт, когда наступала ночь, его бил озноб и лихорадка овладевала им.
В поезде был финал. А это сейчас перед ним — начало.
Начало позднего варианта повести «Тайны московского двора».
Ранний вариант того же текста — про линч, фестиваль, насилие — Вика прочел сегодня, ранним утром, при свете пронзительного луча, на пляже, в запертой кабинке. Прочел, и тайна собственного рождения еще непроходимей показалась ему.
А вот теперь окончательный вариант. Заново писавшийся. Стиль посуше, все стало четче, ярче, без подвывания.
Интересно, будет ли какая-нибудь разница? Да, прибавилось атмосферы. Обстоятельств. Тут в начале новых полторы страницы. Это новый зачин.
Несколько абзацев. Но цена им велика. Вика чувствует, как расширяются зрачки, сосуды мозга, ушные полости. Евстахиевы трубы.
Как усиливается соображающая работа души.
Зачин — это полторы страницы о приезде автора по делу к Дортису, бывшему лагернику, в свое время сидевшему с Каплером на Инте. Ныне — именитому человеку. Цель поездки не сообщается, но ясно, Лёдику что-то предстоит у Дортиса просить. Какой-то помощи. Тот лицо влиятельное… Информированное…
Ну, сказал себе Виктор, к гадалке не ходи. Дортис — это, конечно, Левкас. Мы же видели, что в блокноте Федоры, где дается конец сюжета, именно Левкасом и кончается повесть.
Левкасом. Как он уничтожил Эмилию — Милочку, Люку.
Повесть кончается маминым убийцей.
Там он не назван. А тут есть условное имя — Дортис.
Как же связан этот Дортис, злодей из заключительной фразы рассказа, с проклятой памяти фестивалем?
Выходило, что Дортис еще как связан.
Дортис, как явствует из зачина, маячил на плетнёвском горизонте уже и в пятьдесят седьмом. Но тогда Плетнёв не удостоил его рассмотрения. Не из тех кадров был, с которыми общаться стоило. Этот Дортис, недавно освободившийся, был истый Растиньяк. Перекрученная психика. Мечтал втереться в писательские компании. А Плетнёв был у писателей генералом. Дортис же был ничтожеством. Его манило «интеллигентское дворянство». Но ему-то в дворянство хода не было. У него не было таланта. Репутацию имел подпорченную. Ни дара, ни репутации — лопни, к себе не примут. Ему, Дортису, оставалось бороться за внешние признаки принадлежности.
Он охотно рассказывал байки про страдания в лагере. В Инте. Я слушал вполуха. Тем более что сам не сидел. Это меня обошло. Поэтому обо всем, что касалось отсидок и сидельцев, я запрещал себе мнение иметь. Я только знал, что Дортис стремительно заводил знакомства среди пишущих, рвался в писательские поселки, выгрыз в конце концов какую-то вечную аренду дачи в Переделкине, водил дружбу с зарубежниками, потому что через тех недалеко — руку протянуть — настоящие иностранцы. Освободился он из лагерей с полуфранцузом Андреем Тышкевичем. Тот ему оказался полезен. По рекомендации английского журналиста Дэйва Тэлбота, женатого на русской и проживающего в Москве, Тышкевич устроился во французское агентство «Франс пресс», а Дортису помог попасть переводчиком к представителю компании Си-би-эс. Оформили Дортиса через «Бюробин» — бюро по обслуживанию иностранцев. Там Дортиса, несомненно, пропустили через все виды вербовки. Тем более что он был совершенно не прочь и сотрудничать и стучать.
И пошел Дортис работать у Сима Мортона, представлявшего журнал «Лук». А потом получил приглашение от представителя компании «Фэйрчайлд пабликейшнз» Твимана. И с благословения отдела печати МИДа вступил в должность.
Какие ему гэбэшные задания дали при этом, нам не положено знать. Но не об этом речь.
Для благополучной анкеты он, в частности, должен был быть женат. В состоянии искательства, в пору его жениховства я и встретил этого Дортиса. В ЦДЛ. Кофе, что ли, там его угостил. И забыл о встрече с Дортисом на следующее утро.
Рассказывали, что ему удалось выхватить из колоды козырную карту. Жениться на иностранке. Для этого он толокся после каждого спектакля на ступенях Большого театра. Знакомился с выходящими дамами. Предлагал им свою компанию, в дождливые вечера — зонт. Вот именно благодаря зонту, как в песне здешнего знаменитого Брассенса, невероятно, но факт, Дортис и познакомился с англичанкой, гувернанткой в семье греческого посла, Вивианой Холмс. Обольстил, соблазнил, обработал! Дело кончилось, как он и целил, законным браком. Это позволило Дортису за границу выезжать. И с иностранцами позволило свободно общаться. И жить на какую угодно ногу. Короче, угрюмые советские законы на него уже, можно сказать, не распространялись.
Шли годы. Я с ним почти не виделся. Так, перед загранкомандировками получал наказы. А в гости к нему напросился, когда меня жизнь принудила. Поехал за милостью. На дачу, по снегу. Жена его, англичанка, угостила меня скаредным обедом. В середине обеда Левкас отлучился. Его вызвали к телефону. Вивиана зыркнула и, коверкая русские слова, произнесла:
— Знаете, а мужу передали один ваш старый текст. Про фестиваль. Про злоключения девушки Эмилии.
— Вот это номер, — сказал я. — Текст этот арестован, у меня его гэбэшники изъяли. Откуда же вам-то передать могли?
— Из Союза писателей. А туда он поступил, да, из органов. Этот текст мужу направили с просьбой написать заключение, является ли произведение антисоветским. Они часто подобные тексты на отзыв мужу шлют.
— Ни хрена себе, — опять сказал я. Я уже, может, выпил, а также был разъярен и, кажется, не выбирал выражений. Даже перед иностранкой. Это же уму непостижимо, если подумать. Этому сукиному сыну запросто пересылают то, что отнято гэбухой при обыске. Как будто писательский Союз уже открытый филиал кагэбэ!
Кроме того, это четко свидетельствовало, что меня додавливают. Что без шуток дело мне шьют. Посадкой чреватое. Отчасти за этим и ездил-то я на дачу к Дортису. Узнать, насколько серьезно то, что стряпают на меня.
Я мучительно думал, но тут опять что-то спросила Вивиана.
— Как у Эмилии сложилась жизнь? Вы же знаете? Она же дочь ваших друзей?
— Плохо сложилась, — я ответил. — Эмилия погибла три месяца назад.
Как-то странно эта Вивиана затихла, замолчала.
Потом сказала:
— Я не знала, что Эмилия погибла.
— А вы-то что об Эмилии можете знать?
— Это именно я снимала трубку в ту ночь, когда Эмилия звонила домой к Дортису, просила о помощи. То есть не она, а подруга за нее.
— В какую ночь? Что вы имеете в виду? Она звонила Дортису? Вы что-то знаете?
— Ее во время фестиваля линчевали, избили. Как вы и пишете. Ее держали в отделении, она просила позвонить подругу. Я тогда плохо знала русский язык. Он стал ухаживать за мной во время фестиваля. Вечером в день фестиваля мы встретились, и он привел меня к себе на Второй Крестовский. Вдруг ночью прозвенел звонок. Та, которая звонила, плакала и просила поскорее Дортиса приехать. Он отказался! Понимаете! Отказался! Заявил, что не знает, кто такая ее подруга и о чем речь. Его ответ тоже у вас описан. Я узнала ситуацию. Я поняла: это правдивая история. Вы описали то, что было с моим мужем. Он мне сказал, это какая-то писательская дочка, но что с нею встречаться больше не будет, что он расстанется с нею ради меня.