— Ну а в Израиле жара, а вы любите.
— О, не поверите, сбежал снова-таки по причине холода!
— Как это понимать?
— Когда-нибудь, когда придется к слову, расскажу вам. Хотя не обещаю, как-то рассказывать не хочется.
Бэр вообще не рассказывает о себе. Не расспрашивает о Викторе. Ничего личного. Бэр при первом знакомстве сказал, что был знаком с Лючией Жалусской, с Викторовой матерью, но потом не возвращался к этой теме. А Вика робел спросить. И, ясно, Вика не лез с расспросами ни об отрочестве Бэра в Польше, ни об интернате в Англии. Ни тем более о расстреле в Яфеевке.
Так шло до апреля текущего две тысячи пятого года. А в апреле вдруг ледяная броня Бэра хрупнула.
Хрупал со звоном тогда и тонкий лед в отпечатках чьих-то кроссовочных подошв, когда Бэр и Вика, не выдержав бубнежа, ежась и отцеживая ноздрями кислород, вынырнули на холод со скучного семинара, проводившегося в горном аббатстве Неза в Пьемонте.
В эту обитель, на тысячеметровую высоту в Альпах, участники семинара подкатывали ближе к ночи и отпускали машины, не давая засечь номера в тусклом свете фар, высвечивавшем на краткий миг девять футов опутанной ломоносами и жимолостью изгороди. Отпускали охрану. Крупные политики, промышленники, финансисты. Туда же подтягивались десяток-полтора университетских профессоров, двое-трое телеведущих, завотделами крупных газет. Для сосредоточения и медитации. И для публичных лекций. Но и попарно уединялись, беседовали. Так проводили вечер и утро в тет-а-тетах люди, которым, по обычной логике, нечего было делать друг с другом. Бог им судья. А Вику с Бэром только по необходимости занесло на это тайное совещание власть имущих. Требовалось выцыганить у бывшего президента Италии врезку к острой публикации из архива итальянской спецслужбы СИСМИ, из Форте Браски. В свое время этот бывший президент, крикун и бузотер, открыто признавший свое участие в одиозной тайной организации «Гладио», соглашался с Андреотти, что-де «после падения Берлинской стены замалчивать эти факты бессмысленно». Вот пусть бы и дал Бэру в книжечку несколько хлестких строк.
Но требовалось подобраться к дичи. Государственный муж, даром что пенсионер, был напыщен и неприступен. Бэр, в охотничьей стойке, ждал и не мог дождаться повода подойти к нему. Лекторы все бубнили. Особенно один «хотел на экземплярных примерах показать, какие там курсируют сигнификанты…».
Не было моготы томиться в провонялом аквариуме. Публики навалила туча, вентиляции был ноль.
Основано аббатство вообще-то было в двенадцатом веке. Но недавно отгрохали стеклянную аудиторию, она же молитвенная капелла. Председательский стол, как амвон, возвышался над клиросом. Особенно скучно было Бэру с его крайне приблизительным итальянским. Он до того лихорадочно вращал карандаш, что едва сам себя не усыпил. Тогда он алчно впился в туловище карандаша зубами. Глаза его то открывались, то снова прикрывались коричневыми веками. А шепнуть хоть слово друг другу — соседи заклюют.
Бэр и Вика доерзались чуть не до дырок в штанах. Избуравили глазами две современные иконы, украшавшие задник. В середине абсиды — тоже обновление католического канона — был не крест, а прорубленный просвет, а в просвете гора и небеса. Как на «Вечери» Леонардо. У Леонардо, витал в привычных эмпиреях Виктор, как раз на этом вся мысль основана. Как далеко Леонардо ушел от «Вечери» Андреа дель Кастаньо, где фон — пудовые граниты и громады прожилковатых мраморов…
Свет светом, и все же абсида Незы не чаровала зрителя. По сторонам сияющего окна-алтаря Иоанн Предтеча — в руках длинный крест — и Лонгин с копьем накренились почему-то не навстречу друг другу, а вразброд. Рокировали эти алтарные образа по ошибке, что ли, монахи Незы?
Вдобавок святую парочку и вообще было трудно рассмотреть. В экуменический просвет, публике прямо в глаза, сочилось разболтанное в облаках пьемонтское солнце. Абсида была наведена, по традиции, в сторону востока. Заседание было утреннее. Полуживых посетителей в Незе будили с петухами. Кормили в духе богоугодной бедности: зачерствелыми булками, конфитюром. В пластиковые стаканы лили молоко с кофе, который у святых отцов был такой же жидкий и разболтанный, как солнышко. После завтрака отправляли заседать. Но прежде по получасу медитировать.
А за стеклом бурлил синичий грай. Природа билась за стеклянной стеной зала. Акустика в помещении оказалась дрянная. Динамики фонили. Зато замечательно слышен был и виден застенный мир. Горы на заднике в облачных разрывах были составлены из картонов, каждый в особой технике — разреженный весенний воздух по-разному преломляет свет на рубежах. Первый план был нарисован размашистым маслом, второй акварелью, а самый дальний — гуашью. В небе самолеты наштриховали крест из конденсата, получилась христограмма, вместо альфы с омегой — Креститель и Лонгин.
На улице только птиц и было слышно. Оказалось, вблизи аудиториума установлены кормушки.
— Гаички, щеглы, чибисы, — шелестнул проходивший монах.
Десятки пернатых драли глотки над зернами и над пересекающимися полуовалами пьемонтских холмов. Пьемонтские холмы, как любят выражаться поэты в Италии, напоминают женские груди. Виктору тоже напоминают. А вот интересно, какие сравнения в ходу (вместо грудей) у тутошних постников.
— Храмовый сон, — сказал Бэр. — В Египте в храме Сераписа практиковали храмовый сон. Такая имелась форма богослужения. Я испугался, что со стула повалюсь там у них. Меня же не предупреждали, что конференция по-незски — это храмовая спячка. Хотя на медитации вечерком удалось мне-таки соснуть. Проблема, что они ходят, бдят и проверяют, на совесть ли медитируешь. И у меня бороды, на грех, нет.
— К чему, не пойму, борода.
— Слаще всех спят на лекциях бородачи. Бороды прикрывают мимику мышц у рта. Сонливцев ведь что выдает? Рты раззявленные. А что глаза зажмурены, то это инкриминировать нельзя. Может, так слушает внимательно, что даже глаза прикрывает… Для того ученому и борода, чтобы на ученых советах спать.
Они так дружно, в ногу, шли по отмерзающей прели, что Виктор решился задать более камерный, чем обычно, вопрос:
— О чем вам удалось там из-под палки медитировать?
— О папе, которого позавчера выбрали эти милые католики. Теперь многое у них в католической церкви по-другому пойдет. Этот не станет, как Войтыла, просить прощения. Войтыла ввел специальную моду. Следом за ним прощения просили все. Блэр у ирландцев, Берлускони у ливийцев, Америка у индейцев, японцы у корейцев, австралийцы у своих аборигенов. А папа у евреев.
— Да, но почему только папа? Ну, к слову… швейцарцы почему прощения не просят? Банкиры, присвоившие еврейские вклады? Нет, не решил я для себя, как относиться к застарелым кошмарам. Повязаны все.
— Да. Вот когда нас в Яфеевке расстреливали из пулеметов… в этом деле, кроме нацистов и полицаев, активно участвовали и односельчане. Ну, соседи. Недостреленных долго еще ловили по яругам, водили к старостам, допрашивали, убивали. На юге Украины при Советах до войны был интернационал. Колхозы еврейские, как наш, а рядом немецкие, сербские, старообрядческие. Когда убивали евреев, колонисты наезжали со своих фольварков на дворы хороших знакомых. Брали вещи, разное из имущества. Покойный папа Войтыла почему-то отдувался за всех.
За ночь на ветвях деревьев образовалась наледь. Солнце грело, и, как драже звенит в балете, бац-бац, постукивали о землю осколки льда.
— Вы возвращались потом в Яфеевку?
— Нет. И странно, что я вообще говорю об этом тут с вами. Наши архивные занятия, Зиман, убеждают: очень не хочется людям вспоминать тюремный и лагерный опыт. Человек пытанный сломан. Чтобы жить, он строит себе новую личность. Прошлую честно вытесняет. Я с детства, с фрейдистского санатория для лагерных доходяжек, наблюдаю это везде. Лично со мной и вовсе парадокс. Я по работе реконструирую чужую память. А в жизни давлю свою.
— Освоение чужой памяти — аутопсихотерапия… Какой скользучий тут slush…
Виктор, как обычно, сперва козырнул словечком, затем устыдился. Комплексовал из-за своего скованного английского в сравнении с легким и снобским Бэровым. Мялся, подыскивая слова, и все страдал: каким же Бэр его, вероятно, считает нечленораздельным кретином.
Почва была побита вчерашними табунами посетителей. Следы снегоходов, шпилек, обыкновенных кед, и в каждом между волосиками волглой травы блестело немножко льда. Виктор методично трескал каблуком эти стекляшки.
Вышел серомордый кот. Прося подачки, он активно шел на контакт. Видно было по коту, что в монастыре он приучен к небогатым отбросам, но и к незлым людям. Кот прихватывал лапой за штаны буквально каждого встречного. На прогалине между кустами сгрудились обвешанные рюкзаками скауты со сверхъестественным количеством инструкций и карт. На шеях у них, кроме платков с символикой, болтались и гирлянды проездных абонементов, сотовых телефонов, бэджей, ключей. А, это игра «Поиск сокровищ» с католическим окрасом. Похожая (блеснуло в памяти у Виктора) была игра в Союзе, «Зорька» называлась, «Пионерская зорька» или что-то в этом духе похоже.
— Глаза бы мои не глядели.
— За что вы так не любите бедных скаутов?
— Да именно… Они не виноваты. Это отчим. Изводил меня своей ностальгией по скаутским походам в духе Буссенара.
— Вы же говорили, он рос в СССР.
— С десяти лет. До того Ульрих был немецким мальчиком в штанах.
— Это у кого-то из классиков русской литературы.
— Совершенно верно. У Щедрина. Мальчик в штанах, диалог с мальчиком без штанов.
Кот, прыгнув с тумбы, цыркнул когтем проходившего «большого волка». Наградил его багровой царапиной на поголубелой от холода волосатой икре. За кустами виднелись указатели «Черника через 100 м», «Грибы — 200 м». По стланику прыгал рыжебрюхий поползень, что-то долбил. Нашел шишку, выковыривал из нее семена. От ноги Виктора не посторонился — нахальная птица.
— Сочувствую. Хорошо, что нас никто не принуждает следопытствовать. Меня в польской школе принуждали. Строй, костер, речевка. А у меня расхождение с ними было не только идейное, а и климатическое, — отозвался на Викторовы раздумья Бэр. — Прежде всего — климатическое. Как и в день расстрела,