Но когда, проскрипев ступеньками, он открыл дверь, Клавдия с удивлением обнаружила, что и оделся он сегодня не так, как всегда, — не в свой рябенький костюм и брезентовые туфли, а в военные, тщательно отутюженные китель и брюки с лампасами, какие перестали носить в хуторе и самые старые люди. Даже дед Муравель уже напялил свои на мешок с соломой, который торчит у него посреди виноградного сада на опоре в устрашение сорокам.
Еще больше Клавдия удивилась, когда брызнул на нее из-под бортов его расстегнутого плаща целый водопад фронтовых наград. Она не помнила, чтобы он когда-нибудь не по праздникам надевал их.
Как видно, заметив все эти вопросы у нее в глазах, он сразу же поспешил предупредить:
— Ладно, ладно, Клавдия Петровна, не спеши меня презирать. Мне и самому с непривычки совестно. А чего же, спрашивается, стыдиться? До чего же это мы дошли, если уже и заслуженные награды начинаешь от чужих глаз ладошкой прикрывать. Как будто ты украл их или в карты выиграл. Так и боишься, как бы кто-нибудь с молодыми усиками не посмеялся: «Нацепил, дед, свои цацки». До чего дошли, а? — с изумлением повторил Тимофей Ильич. Только после этого он протянул Клавдии руку: — А теперь здравствуй.
Клавдия подвинула ему стул.
— Садитесь, Тимофей Ильич.
— Я у тебя долго не задержусь, мне прямо от твоего двора длинный маршрут предстоит. Из-за этого, между прочим, пришлось и все их надеть. — На секунду он прикрыл свои фронтовые награды ладонью, но тут лее с негодованием отдернул ее от груди: — Вот видишь, уже приучили молокососы. Ты, Клавдия Петровна, знаешь, что я и сам не люблю старыми заслугами новые грехи прикрывать. В другие дни они у меня в правлении в сейфе в коленкоровых коробочках лежат, но теперь мне без них никак нельзя появляться туда, где я сегодня к вечеру должен быть. Потому что все мои товарищи, с которыми я в донском корпусе служил, должны будут съехаться сегодня туда, на конезавод, и я должен вместе с ними быть…
Клавдия вдруг негромко прервала Тимофея Ильича:
— На какой, Тимофей Ильич, конезавод?
— Это далеко за Доном, ты там никогда не была, — пояснил Тимофей Ильич. — Там начальником мой бывший комдив генерал Стрепетов. — Тимофей Ильич не удержался: — Какие у него лошади, какие лошади!! Это оттуда я и твоего разлюбимого Грома, за которого ты с меня не одну стружку сняла, привез. Теперь-то, когда он сдезертировал, ты, кажется, сама поняла, что за него не жалко было и все десять тысяч отдать.
У Клавдии чуть вздрогнули руки на клеенке стола. Тимофей Ильич великодушно успокоил ее:
— Еще неизвестно: то ли это действительно работа каких-нибудь проезжих цыган, то ли дед Муравель проспал, когда он стенки конюшни копытами громил. Еще найдется твой Гром…
Тимофей Ильич не договорил, вдруг услышав от Клавдии то, что он меньше всего ожидал услышать от нее.
— А меня, Тимофей Ильич, вы не могли бы с собой взять?
Он обиделся.
— Ты, Клавдия, шутишь, а у меня для этого совсем свободного времени нет. — Он взглянул в окно. — Видишь, дождь находит, еще могу до вечера не успеть. И с какой же, извини, радости я бы тебя на конезавод с собой привез?
— Мне, Тимофей Ильич, тоже интересно лошадей посмотреть.
— Как будто тебе мало нашего табуна. Смотри, сколько хочешь. Я, стало быть, тебя на своей «Волге» покачу, а моя драгоценная Валентина Никифоровна нам вслед ручкой помашет, да?! Это же персональное дело в чистом виде. Ты смеешься надо мной?
Она серьезно покачала головой.
— Не смеюсь, Тимофей Ильич. Думаете, только вам разрешается лошадей любить. Меня к ним отец с детства приучил.
— Поэтому ты и всю свою зарплату на рафинад для Грома тратила, да? А он взял и отблагодарил тебя.
— Значит, не возьмете, Тимофей Ильич?
— Даже если и захотел бы, то не смог. Мне тогда совсем не на кого будет в колхозе эту штуку оставить. — Он отвернул борт своего плаща, роясь в нагрудном кармане. — Как ты знаешь, мой заместитель — на семинаре в Ростове, и я в отлучке пробуду не меньше трех дней. Из-за этого я к тебе, как к старейшему члену правления, и заехал. — Он наконец достал из кармана и положил перед Клавдией на стол круглую медную коробочку. — Вот.
Клавдия взяла коробочку в руки, с недоумением поворачивая перед глазами.
— Это что?
— Гербовая! — Отбирая у Клавдии коробочку, Тимофей Ильич не без торжественности извлек из нее за петельку медный кружочек. — Она здесь без меня каждую минуту может понадобиться. Мало ли зачем: то кому-нибудь из специалистов на командировочное удостоверение по вызову в область, то на пенсионную справку о среднем заработке в райсобес или завгару на письмо в сельхозтехнику о запчастях. Без гербовой печати и колхоза нет. Вся жизнь замрет…
Клавдия прервала его:
— А при чем здесь я?
— Ни при чем, — сразу же заверил ее Тимофей Ильич. — От тебя только потребуется покрепче надавить на нее, когда к тебе бухгалтер с чеком или с накладной подойдет. Я на этот счет все распоряжения отдал.
— Вот пусть он сам и надавливает. У него силы больше.
Тимофей Ильич вздохнул.
— Ему я не могу доверить печать. Ты же сама хорошо знаешь, что он жулик, если за ним не смотреть. Конечно, из всех наших членов правления ты, Клавдия Петровна, больше всего мне портишь кровь, но, может быть, поэтому я больше всего и доверяю тебе. — Вкладывая печать в коробочку, Тимофей Ильич громко защелкнул ее и решительно придвинул к Клавдии.
С той же решительностью она ребром ладони отодвинула ее от себя.
— Я, Тимофей Ильич, не согласна прикладывать ее к тому, что мне будут жулики подносить.
— Я же имел в виду, что он не вообще стопроцентный жулик, а только может быть жуликом, если: а ним не доглядать.
— Вот пусть и доглядают, кому нужно. Я почти на каждом правлении твержу, что гнать нужно такого главного бухгалтера вместе с главным кладовщиком в шею.
Против такого довода Тимофею Ильичу нечего было возразить. Он лишь развел руками, с тоской взглянув в окно, где его ожидала новая кофейная «Волга», которой он в глубине души надеялся похвалиться и перед своими фронтовыми друзьями.
— В таком случае мне придется отказаться от этой поездки на задонский конезавод. Конечно, я понимаю, что тебе уже не до колхоза, раз ты собираешься из хутора уезжать…
Клавдия тихо спросила:
— Куда же это я, Тимофей Ильич, по-вашему, собираюсь уезжать?
— Весь хутор об этом говорит.
Грустная усмешка тронула уголки ее рта.
— А вы и обрадовались. Может быть, вы и свою персональную «Волгу» прикажете к моему крылечку подать?
Тимофей Ильич попробовал обеими руками защититься от нее:
— Что ты, Клавдия! Разве ты не знаешь, что я к тебе со всей душой…
Клавдия жестко перебила:
— Знаю. Из-за этого и не дождетесь, когда я к вам с заявлением приду. Чтобы не портить вам больше кровь.
Тимофей Ильич оскорбился в лучших чувствах. Вот и распахни свою душу. Он даже из-за стола встал, как перед выступлением на заседании правления колхоза.
— Такие слова я отказываюсь от тебя выслушивать даже в твоем собственном доме. Если думаешь, что хочу от тебя избавиться за твой язык, то я не какой-нибудь зажимщик и прохвост, который не умеет делать скидок на женский характер и неудачную личную жизнь.
Теперь и Клавдия встала из-за стола.
— Откуда это вам известно, что у меня неудачная жизнь? Детей своих я, слава богу, без чужой помощи на ноги подняла и вообще никогда вам не жаловалась на свою несчастную долю. — Тимофей Ильич хотел вставить слово, но она не дала: — А если я своей долей довольна, тогда что? Если я самая счастливая в нашем хуторе и никуда не собираюсь уезжать?! Может, кому-нибудь и хочется, чтобы я уехала, а я вот возьму и не уеду. — Она отвернулась, глядя в окно на Дон, над которым ползли, набухая, низкие темно-синие тучи.
Тимофей Ильич окончательно вышел из себя. Все что угодно он мог позволить наговаривать на себя, мало ли чего не придет одинокой вдове в голову, а ты, председатель, терпи и не ее в первую очередь вини, а все ту же мачеху — войну. И Тимофей Ильич давно уже научился терпеть от хуторских солдаток все, что ни припасали они на его голову бессонными ночами, но только не это. Да что он, действительно какой-нибудь душегуб, которому ничего не стоит стереть с лица земли беззащитную женщину?! Он, сам от себя не ожидая, вдруг так стукнул ладонью по крышке стола, что из подпрыгнувшей на нем солонки высыпалась на клеенку соль.
— Утри слезы! — крикнул он на Клавдию таким голосом, каким, пожалуй, только на фронте кричал, когда требовалось безоговорочно покорить растерявшихся в трудную минуту подчиненных одним слоном. — Я кому сказал! — повторил он, нисколько при этом не удивляясь, что Клавдия, на которую никто во всем хуторе не смел повысить голоса, тут же подчинилась ему. Вдруг быстро-быстро, как заяц лапками, она стала вытирать мокрые глаза кулаками и, вытерев, уставилась на Тимофея Ильича снизу вверх испуганными глазами. На мгновение ему стало жаль ее, но справедливый гнев пересилил жалость: — Ты что же, глупая баба, думаешь, если меня насильно на пенсию увольняют, так, значит, можно теперь на меня все что вздумается нести?! С Дона и с моря?! Ты думаешь, если я нашей сельхозуправе поперек горла встал, так, значит…
Его привел в себя удивленный вопрос Клавдии:
— На какую, Тимофей Ильич, пенсию?
В искренности ее удивления он не мог усомниться. Два тревожных язычка вспыхнули у нее в глазах — как будто кто две спички зажег.
— Как будто ты не знаешь ничего. Не только весь хутор, но и весь район об этом говорит.
Два огонька, еще больше заостряясь, замерли у Клавдии в глазах.
— И что же они, например, говорят? — не столько спросила она, сколько проворкотала тем голосом, который, он хорошо знал, не мог предвещать ничего хорошего.
— Например, что товарищу Ермакову Тимофею Ильичу четырнадцатого декабря, то есть через два месяца, уже исполнится шестьдесят, а раз так, то вот тебе ровно четырнадцатого декабря персональная пенсионная книжка. Хочешь, положи ее себе под подушку и спи, как зимний суслик, а хочешь, загородись ею, как забором, от всякого беспокойства и разводи себе кроликов на мясо и на мех.