Цыган — страница 96 из 111

я в него с сетями, до самого утра варили в подвешенных над огнем котлах уху. Струился во все стороны от костров огонь по земле, по устилающим ее палым веткам, подбираясь к островному дубовому лесу. Астраханский суховей разносил вокруг искры.


Он только что закончил последний объезд острова на моторке и спустился в блиндаж, чтобы хоть час или два поспать на лежанке. К полуночи обычно съезжались из правобережных и левобережных городов и поселков уже не одиночки или семьи на «Волгах» или «Жигулях», а целые бригады на служебных туристских «икарусах» подмести по рукавам Дона большими капроновыми сетями последних сазанов, чебаков, налимов.

Но пока еще светло было — из-за Володина кургана в амбразуру блиндажа вторгалось солнце. Еще вполне можно было поспать. Если бы — стоило ему лишь смежить глаза — не красное пятно, которое, заполыхав, начинало метаться у него перед глазами из конца в конец по знакомому двору от летней печки к погребу, от погреба к крыльцу покрашенного синькой дома. Никак не спалось. Встав с лежанки, Будулай занавесил амбразуру длинным полотенцем, зацепив его концы за большие ржавые гвозди, вбитые в земляную стенку, и опять лег. Но теперь уже не красное пятно мешало заснуть, а невозможность вспомнить, кто же именно забил эти большие, теперь уже ржавые гвозди по сторонам амбразуры в июле сорок второго, когда их взвод строил для себя этот блиндаж, чтобы прикрыть с острова подходы к раздорской переправе. Так никого Будулай и не смог вспомнить из всего взвода, за исключением первого номера расчета ПТР калмыка Эрдня, но почему-то видел его уже с перебитыми немецкой болванкой ногами, с затухающими угольками глаз на желтом лице. Тупыми молоточками начинали стучать в ушах Будулая его слова: «Что же ты не стреляешь, они на первом понтоне уже, ну?! Стреляй, Будулай!» Но у Будулая к тому времени тоже расплющило болванкой из немецкого танка приклад ПТР, и после толчка в плечо правая рука обвисла как чужая.

Душно было в блиндаже. Сколько бы ни переворачивался Будулай с боку па бок, все полыхало красное пятно, пока наконец оно не заволоклось многоцветным ковром, сшитым из лоскутков, которые Галя к вечеру обычно приносила с базара, когда их табор подкочевывал к какому-нибудь городу. А вот она и сама, отвернув ковер, выходит из шатра и, натянув веревку между деревом и задранной оглоблей брички, начинает доставать из оцинкованного корыта его постиранные рубашки. Вот только непонятно, как, каким образом среди них могла оказаться та красная с серебряными пуговицами, которую подарила ему Шелоро уже на конезаводе?.. Самого себя Будулай через стекла цейсовского бинокля, конечно, не может увидеть, но ему отчетливо видно, что нагибаться Гале к корыту с бельем уже трудно. Ей уже мешает живот, и он видит, как она сердито замахивается на него мокрым полотенцем: «Ты у меня сейчас прямо по своим бессовестным зенкам получишь! Сам же и виноват». Но тут же он слышит и другой, еще совсем детский удивленный голос: «А в чем же, Будулай, ты перед ней виноват?»

На этот раз он видит в свой бинокль, как подбегает к нему и, вспрыгнув на колени, по обыкновению начинает теребить его бороду четырехлетняя Галина сестренка. Теперь уже ее черные смеющиеся глаза заняли собой круглые стекла бинокля, заглядывая ему в глаза, и он слышит, как у его груди бьется ее сердечко.

Вздрагивая и просыпаясь на лежанке, Будулай пытается задержать в своей памяти ускользающий от него сон… Она всегда любила забираться к нему на колени и зарываться пальцами в его тогда еще совсем небольшую бородку. Теперь борода у него давно уже большая и жесткая и вся, как синими нитями, прошита по краям сединой, а тогда пальчики Галиной сестренки, как в пух, зарывались в нее. И пальчики ее пахли тем самым кермеком, который она обычно подмешивала в тесто перед тем, как испечь для него в костре лепешки. Она любила сама печь эти цыганские полулепешки-полублинцы и приносила их ему от костра в подоле юбчонки. Галя смеялась: «Она, Будулай, любит тебя еще больше, чем я».

И девочка, обхватывая его шею своей тонкой смуглой ручонкой, подтверждала: «Я так тебя, Будулайчик, люблю». Галя грозила ей кнутом: «Я тебе покажу, как у родной сестры мужа отбивать». Ее сестренка еще крепче обхватывала шею Будулая, прижимаясь к нему: «И отобью, правда, Будулай? — Она наматывала его бороду на свои пальцы. — Вот вырасту, и ты на мне женишься, Будулай». — «Значит, у меня будет две жены?» — спрашивал он. Она протестовала со слезами на глазах: «Нет, не хочу, чтобы две! Я только одна буду».

Будулай и не замечал, как под прикосновением ее маленьких ладоней задремывал, прислонившись спиной к колесу брички. Проснувшись и увидев, что она тоже заснула, прижавшись кудрявой головкой к его груди, он относил ее на руках в шатер. На мгновение открывая глаза, она опять говорила: «Я так тебя люблю, Будулай».

Галя полусерьезно ревновала его к сестре: «Пора уже отваживать ее со своих коленей. Она не игрушка, я ей скоро буду лифчики шить». Он закрывал ей рот губами: «Ты сперва, бесстыдница, себе сшей», — «Вот рожу, выкормлю, и сразу полдюжины сошью. Сам попробовал бы в них по жаре по базарам бегать», — говорила Галя.

Только так ни разу и не удалось ему вспомнить хотя бы во сне, как звали ее сестренку. Всю ее отчетливо видел перед собой с черными змейками косичек, когда она па лугу, играя с ним в прятки, визжала, отыскав его в копне молодого сена: «Так вот ты где спрятался, Будулай?!» Но ее имени так и не мог вспомнить.

Между тем Галя уже начинала разжигать перед шатром костер. Разгораясь, он расплывался перед стеклами бинокля, и пламя начинало метаться из стороны в сторону, опять превращаясь в красное пятно. Сырость и духота наваливались на Будулая. Ворочаясь на топчане б блиндаже, он хотел, чтобы поскорее прервался этот долгий и странный сон.


Вдруг вынырнув из-под тяжелой духоты, как из-под большой копны, он затрепетал, услышав над собой злорадно-насмешливый голос:

— Так вот где он спрятался, подлец! Занял оборону в блиндаже и думает, что здесь его никакой враг не достанет.

Полковник Никифор Иванович Привалов собственной персоной стоял у изголовья Будулая с суровым лицом. Но смеющиеся глаза выдавали его. Весь левый борт чесучового кителя Никифора Ивановича был сверху донизу в радужных планках фронтовых наград. В сравнении с ними неизмеримо скромнее выглядела такая же радуга на пиджаке у Тимофея Ильича, который стоял с ним рядом.

— Так я и знал, когда решил к острову на выключенном моторе подъехать, — подхватил Тимофей Ильич. — Вот, Никифор Иванович, и доверяй ему колхозное имущество беречь. Пока этот доблестный разведчик будет на боевой вахте свой храп рассыпать, наш исторический остров можно не только со всех четырех сторон поджечь, но и отбуксировать в Черное море к туркам. Когда-то они от Азова и подкрадывались этим путем к станице Раздорской.

Никифор Иванович Привалов поправил его:

— Тогда она еще называлась Раздорским городком. Председателю донского колхоза не мешало бы историю первой столицы казачества знать.

Из-за спин Никифора Ивановича и Тимофея Ильича выглядывали лица улыбающихся Шелухина и Ожогина. Чуть ли не весь бывший Донской кавкорпус нагрянул на остров. Вскакивая с лежанки, Будулай вытянулся перед полковником Приваловым.

— Я, Никифор Иванович, всего полчаса назад…

Полковник Привалов гулко засмеялся.

— Знаю, знаю, какие ты здесь ведешь бои. Ермаков по дороге сюда рассказывал…

И тот же Тимофей Ильич принялся горячо аттестовывать Будулая:

— По выходным, Никифор Иванович, ему приходится сражаться и днем и ночью.

Окинув взглядом блиндаж, полковник одобрил:

— У тебя здесь, как у хорошей хозяйки, Будулай. Даже пол песочком посыпал. — Он вдруг с возмущением набросился на Тимофея Ильича: — Он, что же, и зимой квартирует здесь?

Тимофей Ильич поспешил оправдаться:

— Нет, постоянно он в хуторе живет.

Никифор Иванович зорко взглянул на Будулая.

— Небось у какой-нибудь вдовы?

Выглядывающий из-за его плеча Шелухин пояснил:

— Казачки тут, Никифор Иванович, на подбор. — И, вздохнув, добавил: — Но злые. Моя бывшая жена тоже из этих мест.

Но из-за другого плеча полковника Привалова выглянул Ожогин.

— Это кто какую выберет себе.

— У тебя, Будулай, действительно НП, — увидев на врытом ножками в землю дощатом столе бинокль, сказал Никифор Иванович. Взяв бинокль, он безошибочно определил: — Тридцатикратный «цейс». — И тут же, прикладывая к глазам, стал медленно водить им вдоль амбразуры слева направо и обратно. — Как на ладони. Оптика у них, подлецов, всегда была лучшая в мире. — На секунду опуская бинокль, он спросил у Будулая: — Еще с войны сохранил?

— Нет, Никифор Иванович, здесь нашел.

— Наши донские места ни с какими другими не спутать, — снова поднимая бинокль к глазам, с удовлетворением сказал Никифор Иванович. — Курень по куреню можно пересчитать. И всякими железобетонными коробками еще не успели испортить хутор. Все дома с балясинами и с низами. А где же церковь?

— Сгорела, — ответил Тимофей Ильич.

— Во время войны?

— Нет, еще в тридцатые годы. Она деревянная была.

У Никифора Ивановича бинокль чуть вздрогнул в руках, когда за спиной у него Шелухин добавил:

— В Раздорской кирпичный храм взорвали уже после войны. Весь как литой был.

— Должно быть, закрывал кому-то вид из кабинета на Дон, — продолжая вести биноклем вдоль амбразуры, откомментировал Никифор Иванович. — И каждая хозяйка норовит покрасить курень в свой цвет. А у этой, которая в красном платье па крылечке сидит, голубой.

— Вы, Никифор Иванович, еще правее возьмите, — посоветовал Тимофей Ильич. — Это станица Раздорская и есть. — Тимофей Ильич тщеславно похвалился: — В начале лета туда министр насчет заповедника приезжал.

Никифор Иванович вдруг опять набросился на него;

— Ну да, сперва храмы повзрывали, из займищ болота сделали, а теперь давай заповедник открывать. Скоро мы и всю Россию так обстругаем бульдозерами, что ее тоже только останется из-за сетки туристам показывать. И нас, Тимофей, с тобой с красными лампасами, как американских индейцев. — Никифор Иванович взглянул на Будулая. — Так ты, говорят, и в сорок втором тут оборону держал?