Никифор Иванович Привалов дотронулся двумя растопыренными пальцами до своего горла, как будто бы сам же хотел и задушить себя.
– Ах, подлецы, ну и подлецы?
Тимофей Ильич поспешил круто повернуть разговор:
– А у тебя, Ожогин, что-то стакан с раздорским так нетронутый и стоит. Не нравится тебе оно, да? И все время ты как воды в рот набрал. Толкни-ка его, Будулай.
Ожогин поднял в руке свой стакан.
– Кто же такое вино стаканами пьет? Это уже получится не дегустация, а самая обыкновенная пьянка. И если мы хотим по-серьезному разговаривать, то надо на трезвую голову. Еще неизвестно, когда опять соберемся и сколько нас к тому времени останется. – Стакан в руке Ожогина вздрогнул, и он пригубил его. Никифор Иванович Привалов в ожидании смотрел на него влажными глазами. – Даже получше, чем то, которым меня в станице батюшка причащал. – Ожогин захотел подтверждения у Ермакова: – Чистое раздорское?
Тимофей Ильич уточнил:
– С примесью гамбургского муската. Для букета.
– Действительно, букет. – Ожогин поставил на скатерть и прикрыл ладонью стакан. В непритворном изумлении, как два синих камушка, блеснули у него глубоко посаженные под бровями глаза. На миг они встретились с глазами Будулая. – Ты, Будулай, не удивляйся, что как-то у нас, у русских, получается, как у той же бабушки с внуком. Тебе эту сказку не приходилось слышать?
Будулай покачал головой:
– Нет.
– Тогда послушай. Поет бабушка про серого козлика своему внучку, а он вдруг открывает глаза и спрашивает: «Бабуня, а дедушка Ленин хороший был?» – «Хороший, внучек, очень хороший. Это он твоего дедушку с первой германской возвернул. Но ты закрой глаза и спи. Бай-бай…» Но внучек, слушая песенку, опять перебивает ее: «Бабуня, а дедушка Сталин?» – «Еще чего захотел знать. От него у твоего отца целых три благодарности в сундучке: за Москву, за Сталинград и за Будапешт. Бай-бай». Внучек посопел и опять открывает глаза: «Бабуня, а дедушка Хрущев?» – «Вот же поганец! Кто же, по-твоему, твоего безвинного дядю из лагерей выпустил? Но если сейчас же не заснешь, я тебе по заднице врежу. Бай-бай». Но внучек у бабуни оказался упорный. «А дедушка Брежнев?» Тут уже она и врезала: «Ты долго будешь из меня кишки тянуть? Вот помрет твой дедушка Брежнев, и тогда все узнаешь». – Безулыбчивым синим взглядом Ожогин обвел всех присутствующих, задерживаясь на Будулае. – Ты почему не смеешься, цыган?
Вместо Будулая ответил ему полковник Привалов:
– Это ты, Ожогин, к чему?
Ожогин бесстрашно выдержал его взгляд.
– К тому, Никифор Иванович, что уже надоело мне до всего чужим умом доходить. Не успеваешь от сердца шкурки отдирать. Только вырастет новая, как ее, оказывается, тоже уже пора менять. Не успел я из-под Будапешта вернуться на Дон, как мне уже говорят, что все свои благодарности от Верховного я должен огню предать. Только начал в лесхозе по опушкам люцерну сеять и скотину ею кормить, как приказывают целиком и немедленно на кукурузу переходить. Стал к мамалыге привыкать, а мне моей же ложкой по лбу хлоп, чтобы я об этой «королеве полей» больше и во сне не смел мечтать. Не успевают на сердце шкурки нарастать, и оно все время болит. Ему еще надо старой болячкой переболеть, а с него опять лыко дерут. Не смотри на меня такими глазами, Ермаков. – Отпив из своего стакана глоток, Ожогин почмокал губами и вдруг, запрокидывая бороду, допил из него все вино. – Если я, Никифор Иванович, сгоряча лишнего наговорил, вы поправите меня.
Полковник Привалов, который все это время, пока говорил Ожогин, сидел низко наклонив голову, поднял глаза.
– Мне, Ожогин, еще и самому надо переболеть. Если, конечно, время позволит…
Под обрывом, на котором они сидели, уже светился из сумеречной полумглы Дон. Разряжая молчание, поболтал в руке своим стаканом с вином Шелухин.
– А вот нашего начальника острова все это совсем не касается. Правда, Будулай?
– Почему же не касается? – встречно спросил у него Будулай.
– Потому что вам, цыганам, все равно нечего терять. Вам только чтобы воля была с места на место колесить. Сегодня ты на этом острове, а завтра снялся – и опять вокруг шарика.
Ему пришлось подождать, прежде чем опять заговорил Будулай:
– До этого, Шелухин, мы три года колесили вместе с тобой.
– Но первые печи Гитлер все-таки затопил для евреев и цыган. Поэтому и тебе пришлось завербоваться в казаки.
– Меня никто не вербовал. Я из госпиталя по собственному желанию в конницу попал.
– На то ты и цыган, чтобы при лошадях.
– И по-моему, Шелухин, у нас с тобой воля одна. Ты мне еще на фронте рассказывал, как твои отец с матерью в колхозе жили.
Шелухин возмутился:
– Почему жили? Они и теперь в колхозе живут.
– Это хорошо, – с удовлетворением сказал Будулай. – Не кочуют с места на место. А теперь и цыгане должны будут всегда на одном и том же месте жить. Хотя у них и есть паспорта.
– Вот как ты разговорился, Будулай. Давай-давай, – поощрительно сказал Шелухин.
Но у Будулая уже потухли глаза, он провел рукой по лбу.
– Нет, уже все. – Вставая, он дотронулся рукой до бинокля, висевшего у него на шее на ременном шнурке, и стал спускаться с обрыва к Дону.
Проводив его взглядом, Никифор Иванович Привалов круто повернулся к Шелухину:
– На фронте я бы тебя, подлеца, за такие слова…
– За какие, Никифор Иванович? Я же ничего…
Но полковник Привалов, не слушая его, возвысил голос:
– Ты что же думаешь, если он цыган, то не человек?
Забыв про субординацию, Шелухин обеими руками замахал на него:
– Это вы, Никифор Иванович, уже возводите на меня. Я с ним три года в одном разведвзводе прослужил. Может быть, я сейчас и выразился по привычке про цыган, так при чем здесь лично Будулай? Мы с ним и после войны… Спросите у Ожогина.
Ожогин подтвердил:
– Он, Никифор Иванович, действительно не со зла.
И отходчивый Никифор Иванович проворчал:
– Пора уже от этих привычек отвыкать. У нас в корпусе кто служил? Теми же дивизиями командовал кто? Горшков – донской казак, Шаробурко – донецкий шахтер, Григорович – белорус, Белошниченко – украинец, Сланов – осетин, начальник артиллерии корпуса генерал Лев – еврей. А первый комкор Алексей Гордеевич Селиванов – чистый русак. – Никифор Иванович остановился, прислушиваясь, как взрокотал под обрывом мотор.
– Вокруг острова поехал, – пояснил Тимофей Ильич. – У него и теперь почти как на передовой.
Воспламеняясь при этих словах, Никифор Иванович опять, как на пружине, повернулся к Шелухину:
– Вот видишь, он и теперь сражается с подлецами, пока мы здесь донскую уху запиваем донским вином. Ты, Шелухин, хотел над ним посмеяться, а посмеялся над собой. Потому что если всех цыган без спроса теперь к одному и тому же месту приговорили, то и твои собственные отец с матерью почти всю жизнь в своем колхозе беспаспортными прожили. – Никифор Иванович опять прислушался, но уже повернув голову в другую сторону острова, откуда стал приближаться рокот мотора.
– Возвращается, – пощелкав ногтем по стеклу своих наручных часов, заметил Тимофей Ильич. – Ровно за двадцать минут остров объехал.
– Значит, никаких ЧП на этот раз не произошло, – добавил Ожогин.
Мотор, пророкотав уже под обрывом, заглох. Шелухин рванулся с места.
– Я, Никифор Иванович, сбегаю за ним.
Тимофей Ильич попробовал остановить его:
– Он уже идет сюда.
Но когда голова Будулая показалась из-под кромки обрыва, Шелухин все-таки бросился ему навстречу, с первых же слов виновато оправдываясь перед ним:
– Ты не сердись на меня, Будулай. Я, когда переберу, сам не знаю, что начинаю молоть. А с похмелья очнусь – и стыдно.
Песок осыпался у них из-под ног под обрыв.
– Я не обижаюсь, – отвечал Будулай.
– Ну а если нет, – уже опять усаживаясь на свое место и обмахиваясь от комаров сломанной веткой, продолжал Шелухин, – то я тебе про твоих родичей кое-что веселое могу рассказать. Своими глазами, правда, не видел, но от верного человека слыхал. Стоит цыган перед витриной в городе и читает тот самый ворошиловский указ, по которому вам запретили кочевать. Чешет затылок и вздыхает: «Вот жмут!» Вдруг сзади рука ложится ему на плечо, и ласковый голос спрашивает: «Кто жмет?» Цыган оглядывается, а это его вечный друг – милиционер. «Сапоги жмут». Милиционер смотрит на его ноги и смеется: «Так ты же босый». – И, перестав обмахиваться веткой, Шелухин поинтересовался у Будулая: – Ну как?
Будулай блеснул под усами улыбкой.
– Но ты же, Шелухин, забыл досказать, что ему ответил мой родич. «Потому, – говорит, – и босый, что жмут».
Все засмеялись, а Никифор Иванович Привалов особенно громко, мотая головой из стороны в сторону.
– Вот это срезал!
– Да, действительно, здорово он этого милиционера, – сказал Шелухин.
Все засмеялись еще громче, Никифор Иванович достал из кармана платок, вытер глаза.
– Ты, Шелухин, больше не пей, – вполголоса посоветовал Будулай.
– Еще как жмут, – сказал Тимофей Ильич. – Скоро не только цыгане, но и все наши колхозы босыми будут ходить. За какие-нибудь последние пять-шесть лет цены на лес, на технику и даже на бензин тихой сапой вдвое и вчетверо подняли. Все кому не лень с колхозов проценты дерут. – Тимофей Ильич с безнадежностью махнул рукой. – Иначе в райконторах молодцы с женскими кудрями и девицы в мужской сбруе с голоду перемрут. Из кредитов не вылупимся никак. А в каждой конторе по тридцать – по пятьдесят душ.
Никифор Иванович поднял голову:
– Откуда их столько набралось?
– Вошь шубу любит, – глубокомысленно изрек Ожогин.
Ни к кому в особенности не обращаясь, Никифор Иванович обвел всех задумчивым взглядом.
– Я еще с детских лет запомнил, как отец матери рассказывал… Рожает на чистой половине куреня казачка, а муж ее ломится к ней узнать, кто же будет у них: мальчик или девочка. Но повитуха не пускает его. Наконец она выносит в пеленках младенца, и он бросился к ней: «Кто?» – «Девочка». Казак потемнел и отвернулся. Но повитуха успокоила его: «Не печалься, там, похоже, еще кто-то будет». И через полчаса выносит она второго младенца. «Кто?» – спрашивает казак и, услышав ответ, молча достает из шкафчика бутылку с самогоном, чтобы горе запить. Но повитуха и на этот раз говорит, чтобы он не спешил. Оказывается, и это еще не все. Через час она радостно объявляет: «Двойня». Казак рванулся было к ней, но она добавляет: «Девочки». Тогда он попятился, закрестился и кричит: «Скорей, бабка, лампу туши, они на свет лезут!» – И Никифор Иванович, снова ни на ком в отдельности не задерживаясь, обвел всех глазами. – Что же вы теперь не веселитесь, подлецы?