– А другие трогали?
– Бывало, Иван. Но то сгоряча. Если заставали факельщиков, когда они перед отступлением запирали в хатах и поджигали людей. Стариков, женщин, детей.
– За это надо было на месте убивать, – между ударами молота говорит Иван. – Отец пишет, что, когда он отсеется в Казахстане весной, вернется и нам тогда с Машей можно будет свадьбу сыграть. Вот как получается: вчера русские и немцы были врагами, а сегодня уже родня.
– Нет, Иван, русские и немцы никогда не были врагами. Им нечего было делить между собой. Ты и сам знаешь, кто их друг на друга натравил.
С порога мужской голос спрашивает:
– Будулая Иванова можно повидать?
Будулай подходит к двери. На пороге стоит мужчина в тулупе и в серой шапке, заломленной набекрень. Из-под тулупа выглядывают красные лампасы.
– А кому он понадобился?
– Мы всем казакам и кто в Донском корпусе служил перепись ведем.
Будулай улыбается:
– Мне уже поздно в казаках ходить.
– Будем и ветеранов корпуса на казачий круг собирать.
– Зачем?
– Пора атамана выбирать. Ветераны, которые с вами служили в корпусе, уже называли и вас.
– Нет. – Будулай качает головой. – Атаманом надо молодого выбирать. Мне уже поздно в начальниках ходить.
– А молотом махать еще не поздно?
– Для меня это привычное дело.
– Но все-таки мы приглашаем вас на казачий круг, Будулай Иванов.
И, откозырнув, казак исчезает так же быстро, как и появился. Будулай возвращается к наковальне и говорит своему подручному:
– Вот тебе и ответ, Иван, кто такие казаки. Вчера они и сами не вспоминали, кто они, а сегодня жизнь заставила их вспомнить.
– Как заставила? – недоумевает подручный.
– Как тебе объяснить… – Будулай долго выковывает молотком длинный железный шкворень, зажатый в кузнечных клещах. – Я же говорил тебе, что среди казаков всякие нации есть. Казаки – это такие люди, которые всегда на границах службу несли. Россию сторожили. Теперь получилось, что опять понадобились они. Вот и при Сталине долго терзали казаков, а когда Гитлер напал на нас, сам же Сталин и вспомнил о них. По его приказу и казачьи корпуса стали создаваться.
– Так то была война.
– Тогда было легче, Иван. Все знали, что воевать нужно с Гитлером, а теперь никто не знает с кем. Все нации друг на друга натравили и хотят разломать страну на куски. Вот и забеспокоились казаки, чтобы ее неделимой оставить. Это я так думаю, Иван. А кто-нибудь, может, и по-другому. Жизнь покажет. Среди казаков тоже разные люди есть. Когда-то их на белых и красных делили. Теперь вот опять делят на своих и чужих. А по-моему, ни своих, ни чужих не должно быть. Или ты не согласен, Иван?
Его подручный немедленно отвечает:
– Вы еще спрашиваете. Плохо всем, и старым, и молодым, когда вражда между людьми. Если казаки против вражды, то, значит, надо вам на атамана соглашаться. Вы все-таки на войне были. Кого же они тогда послушают, как не вас? Без таких, как вы, они могут расколоться и дров наломать.
– Да, Иван, когда раскол между людьми, хорошего ждать не приходится.
– А у вас фронтовая форма с лампасами сохранилась?
– Нет, Иван. Отвык я уже от лампасов.
– Между прочим, очень красивая форма. Я когда ездил в Волгоград выпускные экзамены в институте сдавать, видел, как казаки ехали на конях в своей форме.
– Понравилось тебе?
– Марии тоже понравилось.
– Вот и записывайся, Иван, в казаки. Будешь на свадьбе с лампасами.
Иван смеется:
– Немецкий казак?
– Смотря как считать. Если по матери, то русский, а по отцу – немецкий. Смотря как сам себя считаешь.
– А вы как считаете?
– Я считаю, что из тебя получится цыган. У меня когда-то тоже молотобоец был Иван. Ты русый, а он совсем черный, как грач, хоть и русский. Но с металлом умел разговаривать, как настоящий цыган.
Клавдия Петровна Пухлякова одна в доме. Что-то вяжет, надев очки. Большая серая собака спит в углу возле нее. Вдруг она, вздрогнув, поднимает уши, и волчий загривок ее начинает шевелиться. Скрипят ступеньки под торопливыми шагами. Дозор с резвостью молодого бросается к двери и останавливает на пороге вошедшего человека, положив ему лапы на плечи.
– Не забыл, Дозор? – не то смеющимся, не то рыдающим голосом спрашивает тот.
Вскакивает из-за стола Клавдия, роняет на пол вязание.
– Сыночек!
Иван Пухляков, капитан, обнимает ее за плечи.
– Мама! Мамочка моя!
Она поднимает к нему лицо.
– Что же ты плачешь, Ваня?
– А ты?
– Матери всегда плачут, когда провожают и встречают детей. Ваня, ты уже вернулся? Ты здесь?!
– Здесь я, мама, здесь. – Иван Пухляков гладит мать по волосам, и слезы текут по его щекам. – Но она не дождалась меня, мама.
– Я знаю, Ваня. Я ездила к ней на конезавод. Она думала, что ты ее забыл.
– Лучше бы мне, мама, не возвращаться.
– Как тебе, Ваня, не стыдно. У меня, кроме тебя, никого не осталось.
– Ты, мама, всю жизнь умела ждать.
– Только все это было напрасно, Ваня.
Теперь уже он успокаивает мать, вытирает на ее щеках слезы.
– Теперь ты уже не одна. Я больше никуда не поеду. Отвоевался я, мама.
– Живой ты, живой пришел. Летом всей семьей соберемся. Нюра приедет с мужем и с детками. Сынок у нее недавно родился, а дочушка уже в восьмом классе учится.
– Как она назвала его, мама?
– Как отца. – Клавдия запнулась только на какую-то долю секунды, взглядывая на большой увеличенный портрет на стене. – Андрей Андреевич будет.
Взглядывает на портрет и Ваня.
– Нюрка вся вылитая в отца.
– Да. Она в их родню пошла.
Ваня переводит взгляд на противоположную стену, на которой висит другой увеличенный портрет, и подходит ближе, не спуская с него глаз.
– Странно, мама: какая-то цыганка в степи меня Будулаем назвала. Он тебе не пишет?
Клавдия качает отрицательно головой:
– А что он может написать?
– Сказано – цыган, – говорит Ваня и круто отворачивается от портрета Будулая на стене.
Между тем из-под стога ячменной соломы, к которому прижалась кибитка, из теплой глубокой ямы, вырытой в середине стога, вылезает женщина с соломинками в волосах. Светает в степи. Большим гребнем с изумрудными камешками она расчесывает волосы. Розовое солнце, встающее над степью, поблескивает камешками на гребне. Уткнувшись мордами в стог, жуют ячменную солому лошади. Заглядывая под стог в яму, Шелоро окликает мужа:
– Егор! Егорушка!
В ответ молчание.
Тогда она, пошарив в кармане кофты, достает оттуда игрушечную детскую свистульку и длинной милицейской трелью оглашает степь. Мгновенно из ямы под стогом выскакивает взъерошенный лохматый Егор и бросается к лошадям. Он уже стремительно отвязал рыжую кобылу и вскочил на нее, когда хохот Шелоро доносится до его ушей:
– Правильно, Егорушка, скорей беги, бросай детишек и жену. Милиция на хвосте!
Опомнившись, Егор взмахивает длинным кнутом.
– Стерва, твою мать! Я тебе покажу милицию!
Взвизгнув, Шелоро уклоняется от кнута и, отбежав за кибитку, выглядывает из-за нее.
– А под стогом ты меня ласточкой называл.
– Дура! Опять мне двойню подбросишь. Каждый раз после этого по двойне катаешь.
Он уже слез с лошади и засунул кнут за голенище сапога.
– Нет, Егорушка, это не я виновата, а ты. Мне уже давно бы не надо рожать, а у тебя все еще кровь играет. Оно само так получается. Должно быть, потому, что ячменная солома очень духовитая и теплая, – вон и лошади ее не хуже степового сена едят. Оттого и двойни получаются.
– Ладно. Давай-ка будем возвращаться на конезавод. Не то генерал Стрепетов возьмет и отдаст кому-нибудь наш коттедж.
Шелоро возмущается:
– Не имеет права. Я – мать-героиня. – Она распахивает кофту и похлопывает ладонью по медалям на груди. – Да и внуков у меня уже, считай, семь: Настя вот-вот двойню родит. Не посмеет твой генерал.
– Откуда ты знаешь, что двойню?
– У меня в первенцах тоже двойня была. А Настя вся в меня.
– Детишки уже за нами соскучились. Продленка не мать родная.
– У них в школе директорша добренькая. У самой четверо своих. Наберет в магазине конфет и печенья и раздает всем детишкам. И своим, и чужим. И книжки им всякие читает. Она же и продленкой заведует. Детки у нее завсегда сытые. Еще и с собой пирожков или булочек даст. Ну а козу они сами подоят. Не маленькие уже.
– Ну да, не маленькие. – Егор запрягает лошадей и садится в седло новой рыжей кобылы. – А ты у меня не мать, а кукушка настоящая. Подбросила своих детей чужим людям – и радуешься.
– Радуюсь, потому что ты любишь меня, Егорушка. Столько лет вместе живем, а ты все как молодой жеребец меня обхаживаешь. – Она устраивается на передке кибитки, натягивает вожжи. – После такой ночи я себя снова молодой почувствовала. Спасибо тебе, Егорушка.
– Надо будет запомнить эту скирду, – говорит Егор слегка смущенно. – Сколько их уже было, а все как в первый раз.
– Запомни, Егорушка.
Шелоро снова оглашает степь трелью. Рыжая кобыла под Егором дергается вперед, и он едва успевает заломить ей поводьями шею. Встает над степью солнце. Егор прокладывает по заснеженной дороге копытный след. Шелоро погоняет лошадей. После мощного КамАЗа кибитке легче двигаться по глянцевито сверкающей колее. И вот уже с уст цыганки срывается песня. Ослепительно сверкает зимняя утренняя степь. Красные ягоды шиповника, задержавшиеся на кустах, вспыхивают под солнцем, как огоньки. По обочинам дороги расхаживают грачи и вороны, выклевывая что-то на стоянках, где заночевавшие шофера жгли костры и согревались русской водкой у огня. Уехавший вперед кибитки на лошади Егор останавливается, поджидая Шелоро. Спрыгнув с седла, привязывает лошадь за поводья кибитки и взбирается на сиденье рядом с Шелоро.
– Там у нас больше нечего пожевать? – спрашивает он заискивающе.
– Кроме этого ливера, ничего нет, – доставая из сумки под ног