ами кружок колбасы и краюху хлеба, говорит Шелоро.
– Под этот бы ливер… – Егор ударяет щелчком по горлу.
Когда Шелоро запускает к себе в карман руку и достает бутылку, глаза у него становятся круглыми.
– Откуда?!
– Пока ты со своей кобылой милицию развлекал, я у них в будке нашла.
– Ласточка ты моя. – Егор отпивает прямо из горлышка бутылки и закусывает водку ливерной колбасой. – Что бы я делал без тебя! – Он вдруг перестает жевать. – А детишкам осталось что-нибудь?
– Ну а ты как думал? Ты бы лучше спросил у своей жены, оставила ли она для себя.
Он немедленно протягивает ей колбасу с хлебом со словами:
– Правильно, Шелоро. Учи своего мужа, воспитывай. – Он протягивает ей и бутылку с водкой. – Отхлебни и ты глоток. Замерзла?
– Ты что же хочешь, чтобы из этой двойни у нас два алкоголика вышли? А как ты думаешь, Егор, почему и казаки, и цыгане со всей донской степи съехались на наш конезавод? – неожиданно спрашивает она.
– От тоски, – незамедлительно отвечает Егор, продолжая расправляться с ливерной колбасой.
– Какой такой тоски?
– По коням. Казаков тоже лишили коней. Раньше они на службу уходили на своих. И цыганам запретили кочевать. А как же им еще коней держать и зачем? У казаков и цыган вся жизнь проходила в дороге. Вспомни, как они в своих песнях поют: «Ехали казаки со службы домой…» Это у казаков. А у наших цыган…
Опережая его, Шелоро подхватывает:
– «Ехали цыгане с ярмарки домой…»
– И мы, и они всю дорогу были в седлах и на колесах. Как и цыган, казаков тоже притесняли. Только во время войны они опять вырвались вперед. Вспомнили о них. Ну а цыганам тоже пришлось в коннице служить. Как, например, мне. Вот почему и на конезаводы потянулись.
– А вдруг, Егор, правда, что и до конезаводов доберутся? Колхозам и совхозам уже приходит конец. Настрадались, говорят, и хватит.
– Надо было раньше, чтобы не страдали. А когда уже настрадались, зачем же теперь ломать? Так можно и всех племенных конематок с жеребцами на мясо пустить. Говорят, здесь какой-то с деньгами цыган уже скупает коней. С какой-то германской не то фирмой, не то фермой хочет в табунной степи свои порядки завести.
– Неужто и наш конезавод продадут? – испуганно спрашивает Шелоро.
– Пока начальником генерал Стрепетов, хоть он совсем и старый уже, не продадут. Ему предлагали уже вместо коней овец на табунных лугах пасти, так он всех министров в Москве перехитрил.
– Это когда мы цыганские и казачьи концерты для них давали. Меня тогда один министр из Москвы целовал при всех.
– Ради этого целуйся, с кем хочешь, – великодушно разрешает Егор.
– А правда говорило цыганское радио, будто это хозяин того самого ресторана, где теперь гуляют свою свадьбу Татьяна с Данилкой? Будто это Будулаев родной дядька и зовут его Данилой?
– Не может быть, чтобы у Будулая такой дядька был. Правда, какой-то Данила еще до войны с их табором кочевал, но теперь он уже совсем старый должен быть.
– Если при больших деньгах, то и старость нипочем.
– Вот, должно быть, погуляли сегодня ночью на свадьбе и цыгане, и казаки. – Егор завистливо вздыхает. – Со всей степи съехались.
– А кто тебе мешал тоже погулять?
– Да кто же, как будто не знаешь! Эта самая рыжая кобыла – я вокруг Придонского табуна почти неделю кружил. Пока ты с детишками в Бессергеневке у матери гостевала.
– Вернемся домой, больше никуда не поеду, Егор. Хоть не зови. Да и деток хватит на чужих людей бросать.
– Так я тебе и поверил. – Егор ухмыляется. – Не успеет два-три месяца пройти, как ты уже раскидываешь карты на подоконнике: «Нам, Егор, опять дорога предстоит. Иди отпрашивайся к генералу». Это тебя все время кровя кочевать тянут.
– Да, Егор, тянут. Нам без этого никак нельзя. Пусть какие-нибудь домашние курицы и петухи по своим куткам сидят, а мы люди вольные. Вот хоть и холодно, и голодно, а проехались с тобой по степи – и на душе лучше стало.
– Не все то лучше, что лучше. Двойнятам на этот год в школу идти, а они еще буквы не знают. Потому как ты их все время за собой таскаешь.
– В школе и научат. – Шелоро оглядывается вглубь кибитки, где спят ребятишки, черные и русоголовые. – Ишь, намаялись как! Хорошо, я догадалась бабушкину перину с собой взять. А ты еще смеялся надо мной, Егорушка: дождь, дескать, на дворе, и, вообще, уже скворцы прилетели, а ты все перину за собой таскаешь.
– Ну и смеялся, так что же? Не плакать же мне из-за того, что эта последняя двойня не моя, – неожиданно заявляет Егор.
– А чья же?
– Как приедем, сразу уволишься из ветлечебницы. Слыхала? И чтобы никаких отговорок.
– Ну а где же мне тогда овса для твоей рыжей кобылы брать? Сам, что ли, пахать и сеять будешь? Надо бы мне обидеться на тебя, Егор, кабы ты был не такой дурной. Ко всем штанам ревнуешь. Вырастет эта двойня, потемнеет, и ты опять будешь в дураках ходить. Еще будешь хвалиться своей женой, что она самая верная цыганка из всех.
Егор протягивает руку и дотрагивается до колена Шелоро:
– Ласточка ты моя. Лучше тебя на всем свете нет.
Вдруг врывается в дом Клавдии Пухляковой, которая угощает с дороги сына, Екатерина Калмыкова.
– Не состоялась! Разъехались! – кричит она с порога. Увидев Ваню, бросается к нему. – Приехал? А никаких следов от машины не было у ворот. Здесь будем целоваться или потом ко мне в гости зайдешь?
– Здесь, здесь.
Ваня целует ее в обе щеки.
Клавдия перебивает их:
– Что не состоялось?
– Да свадьба. Я же говорила тебе: не будет ее. Не пара они. Ко мне заезжала машина с Сальского конезавода. Отогрелись и дальше побежали. Говорят, отказалась невеста от свадьбы. Пусть, говорит, жених еще с год походит за мной. А сейчас по горе от этого терема целая колонна машин двинулась. Что ты, Ваня, на это скажешь? Как будто это совсем не касается тебя.
– А почему это должно касаться меня? – сурово спрашивает Ваня.
Мать пристально смотрит на него, побледневшего, изменившегося в лице. Екатерина Калмыкова искренне удивляется:
– Тебя там в Афгане не контузило? Может, как Будулай, память потерял?
– Ничего я там не терял. И здесь пока не нашел.
Мать до слез в глазах смотрит на него. Но Екатерине некогда это замечать.
– Недаром говорили, что эта Татьяна как ведьма на помеле. Не знает никто, что она может вытворить через пять минут. Ждала, ждала Ваню – как вдруг решила выскочить за Даньку. Созвала гостей на свадьбу и опять номер выкинула. Слава богу, Ваня, что ты там на войне от нее отвык.
– А кто это вам сказал, что я отвык?
– Почему же ты цельных два года о себе вестей не подавал?
– Ваш отец где пропал?
– На войне.
– Знаю, что на войне. Но где?
– В плену. Как окружили их под Харьковом, так и канул. Как в воду с яра.
– Ну вот. Окружали не только немцы.
– Неужто, Ваня, ты у душманов в плену побывал? Целых два года, что ли? – говорит Екатерина с испугом.
Ваня молча надевает армейский бушлат.
– Ты куда? – спрашивает мать.
– Пойду покурю.
Опять вмешивается Екатерина:
– Ты же не курил никогда.
– Начинал и спалил скирду. А мать меня вожжами отходила. Но там меня некому было пороть.
И Ваня выходит на крыльцо, прикрыв за собой дверь. Долго светится огонек его сигареты, вьется над ним табачный дым. Вернулся сын с Афганской войны домой, к родной матери…
Совсем рано утром во дворе дома, где теперь живут Будулай с Галей и с дочерью, стучит молоток, визжит пила. Перед тем как уйти в кузню, Будулай занимается ремонтом забора, лезет по лестнице на крышу, чтобы прибить оторванный ветром лист шифера. Он видит сверху, что Галя идет через весь двор к сараю доить корову. Она спустилась со ступенек с чистым ведром, как зрячая, едва коснувшись рукой перильцев крыльца, и идет к сараю, спокойно и уверенно шагая, словно человек, которому здесь знакомо с детства все – каждая ямочка на тропинке, каждый бугорок. Со стороны вряд ли кто усомнится, что этой женщине дано порадоваться и красотой ясного светлого утра, и тому, что во дворе в руке ее мужа весело стучит молоток, и что вообще все радует ее зрение и слух.
Но Будулай, поспешив спуститься с лестницы, все-таки перехватывает у нее из рук ведро.
– Я же тебе говорил, Галя, что еще на фронте научился доить корову. Когда мы отступали, хозяева побросали свою скотину, а солдаты ловили коров и доили. А в Румынии и в Венгрии сами добывали себе на брошенных усадьбах молоко.
Галя смеется и поднимает к нему лицо с глазами, о которых никто бы не сказал, что они незрячие.
– Ты все еще думаешь, что я могу споткнуться или на что-нибудь наткнуться, упасть, – говорит она, крепко уцепившись за дужку ведра. – А я за это время и в доме, и во дворе научилась ходить, как будто все вижу вокруг себя. Я и тебя, Будулай, сейчас вижу. – Она смотрит на него своими незрячими глазами и ласково и мягко касается кончиками пальцев его лица. – Я сперва совсем не узнавала тебя, а теперь уже опять начинаю узнавать. Вот так и женщинам ворожила по морщинкам на руках, все-все угадывала, и они мне за это муки приносили, яиц, а иногда и какую-нибудь одежонку для Машеньки. – Она, продолжая ощупывать его лицо, вздыхает. – Да, мы с тобой совсем постарели, Будулай. Наверное, скоро бабушкой и дедушкой будем. Ты что-нибудь заметил у Маши?
– Не беспокойся, Галя. Иван надежный парень, хоть и моложе нашей дочери. Но они любят друг друга – и это сгладит разницу.
– Ты думаешь? Да, Мария засиделась. Все из-за меня. Был тут один. Цветы ей дарил, конфеты дорогие. Завербовался на Север и Марию с собой звал. Да куда же она от меня? – Галя вздыхает. – Хорошая у нас с тобой дочка выросла, Будулай. А вот сынок… – Она снова вздыхает. – Сынка у нас Господь отнял, царство ему небесное. Нет, ведро я тебе не отдам, – говорит она уже совсем другим тоном. – Еще не хватало, чтобы ты дома корову доил, а потом шел в кузню молотком стучать. Не твое это дело. Твое дело взять кружку и подождать, пока я налью тебе парного молока.