– Как же не помнить, если это было при мне, и потом я об этом тоже слышала от тебя не меньше ста раз.
Привалов возмутился:
– Но Будулаю я еще рассказывать не мог. Откуда же он может знать? – И тут же, игнорируя ее насмешливый взгляд, он стал рассказывать Будулаю: – Я там с генералом Конинским Семьдесят пятую сибирскую дивизию формировал. У нас уже на руках приказ под Москву выступать, а половина личного состава дивизии по милости вот такого же подлеца с бронью, какого-то швейпрома, еще щеголяет в цивильных пальто. Пришлось мне договориться с военкомом, чтобы с этого швейпрома для видимости на некоторое время сняли бронь и с мобпредписанием направили к нам в строевую часть. А там ему на выбор предложили один из двух вариантов: или через пять дней вся дивизия будет обута-одета, или же мы его прямо в его цивильных брючках прихватываем с собой в эшелон. Ты, Будулай, конечно, догадываешься, какой он для себя предпочел вариант.
– Догадываюсь, – глуховато сказал Будулай.
Привалов вздохнул:
– Еще и теперь иногда жалею, что мы тогда все-таки не прихватили его с собой на фронт. Но военком согласился всего на пять дней с него бронь снять. – И, еще раз вздохнув, Привалов присовокупил: – Но казакоеду я, конечно, всю эту историю без благополучного конца рассказал.
Клавдия Андриановна с вкрадчивостью поинтересовалась:
– И что же он тебе после этого сказал?
Никифор Иванович с досадой мотнул головой:
– Ты и так знаешь…
– Но ведь Будулай не знает, – затрепетав ноздрями, напомнила она.
Уводя свой взгляд в сторону, Привалов неохотно пояснил:
– То сказал, что от этого подлеца и можно было ожидать. «Теперь, – говорит, – не военное время, и вы не запугаете меня. И вообще, – говорит, – вам лучше приберечь подобные истории для какого-нибудь вечера воспоминаний фронтовых ветеранов». – И вдруг Привалов набросился на Клавдию Андриановну так, что она даже отстранилась от него: – Да, да, я знаю, ты теперь скажешь, что я сам же испортил все.
Клавдия Андриановна запротестовала:
– Успокойся, ничего такого я и не думала сказать.
– Но и смолчать этому подлецу я не мог. – Он жалобно взглянул на Будулая. – Потому что бывает, когда уже нельзя промолчать, если не хочешь сам быть подлецом. – Но тут же он беспощадно заключил: – И теперь из-за того, что мне, старому дураку, попала шлея под хвост, нам при жизни так и не дождаться памятника тем, кто на озере Балатон… – Что-то булькнуло у него в горле, как будто перехватило его. С видимым усилием он вытолкнул из себя: – А Григорий Александрович Воронов, командир Сорок седьмого полка Двенадцатой дивизии, ты его помнишь, Будулай, пишет мне. – Дотронувшись ладонью до вороха писем на столе, он на память прочел: – «Ведь нас уже осталось совсем немного…»
И впервые за этот день Будулай увидел, как в уголках его безулыбчивых глаз выступили скупые капельки влаги.
Но Привалов явно не хотел, чтобы это заметил кто-нибудь другой… Отмахнувшись, как от чего-то постороннего, коротким жестом он с преувеличенной живостью бросился рыться в ворохе открыток и конвертов на столе и, извлекая из них один листок, приблизил его к глазам.
– А вот что, Будулай, еще пишет мне этот подлец Томахин: «Ты бы, Никифор Иванович, теперь меня не угадал, бородка, как у Фиделя Кастро. Уже четыре месяца ношу, она растет быстро, и, когда мороз, тепло на рыбалку ходить…» – Голос у Привалова прервался, листок письма затрясся в руке. – Ну и подлец.
Но теперь уже этот смех не мог обмануть Будулая. Теперь он, кажется, понял, почему при этом глаза у Привалова никогда не смеялись. И почему как сизым пеплом все время подернут их взгляд. Как давно погасший в степи костер. Лишь изредка вырвется из-под этого пепла и хлынет наружу свет от огня, раздуваемого ветром скорбных воспоминаний, и тут же стыдливо спрячется, уйдет вглубь. Снова сизой мглой дымятся они, дотла выжженные скорбью.
– Ох и напугал же ты меня, милый! Как же ты мог здесь очутиться? Каким тебя занесло ветром?
За все время своего председательствования Тимофею Ильичу ни разу не довелось услышать, чтобы Клавдия разговаривала с кем-нибудь таким тоном. Вот тебе и Пухлякова! Зацепило, оказывается, и ее крылом этого циклона. И сразу же оказалось, что ничем она не отличается от всех других хуторских женщин.
Но с кем же более или менее подходящим для нее и ее возраста она может так любезничать, если с ее квартирантом-полковником Тимофей Ильич только что пил чай и тот остался в доме. В другое время Тимофей Ильич никогда бы не узнал ее голос. Не разговаривает, а прямо-таки стелет:
– Ведь я уже совсем было мимо тебя прошла, когда ты догадался обозваться, – радостно говорила она за калиткой. – Я тебя по голосу и узнала.
Вот даже какие крепости начинают шататься, когда под их стенами протрубят военные трубы. Но коль так, то и не Тимофею Ильичу тогда нужно избегать этой встречи. Еще неизвестно, кому теперь первому придется отводить свой взгляд в сторону. И не до утра же ему было здесь стоять.
Но когда, потянув к себе за кольцо дверцу калитки и перешагивая через порожек на улицу, Тимофей Ильич очутился лицом к лицу с Клавдией, она, к его удивлению, ничуть при его появлении не смутилась, даже не сделала попытки сдвинуться с того места, где стояла. Она целиком была поглощена другим. У нее над головой колыхалась длинная и глазастая голова того самого жеребца, которого Тимофей Ильич, подъехав сюда, привязал к забору, и это, оказывается, не с кем-нибудь другим, а с ним беседовала она под звездным небом.
– Постой, постой, так это, значит, – голос ее прервался, – это же из-за тебя сегодня нашему председателю от меня досталось… Бедный он, бедный, но откуда же я могла знать? И теперь, получается, мне надо будет у него прощения просить. Ну ничего, пусть это ему будет аванец… – Тимофей Ильич услышал, как она просто-таки залилась смехом. – Это, Громушка, прямо как в сказке… Так это, значит, из-за тебя… Ох, и сейчас еще оно никак не хочет успокоиться, нельзя так пугать. Так вот где, оказывается, нам назначено было встретиться. Но как же ты, Громушка, с ним мог расстаться?.. Взял бы и привез с собой. А для меня он тебе ничего не велел передать?
И Тимофей Ильич видел, как при этих словах, взяв Грома обеими ладонями за морду, она поворачивает ее к себе, заглядывая в глаза, и Гром безропотно позволяет ей все это делать, по-собачьи пригибая назад уши. Чем больше Тимофей Ильич на все это смотрел, тем меньше понимал.
Но тут вдруг Клавдия сама обернулась к нему.
– Если вы, Тимофей Ильич, ко мне, то я сейчас, – сказала она тоном гостеприимной хозяйки, как будто бы ничего не произошло между ними сегодня утром.
Однако Тимофей Ильич не захотел принимать от нее этот подарок.
– Нет, Пухлякова, не к тебе, – ответил он сухо.
Не замечая или же делая вид, что не замечает этой сухости в его голосе, она продолжала все в том же несвойственном ей тоне:
– Так бы вы, Тимофей Ильич, сразу и сказали, что это не какой-нибудь, а чистокровный донской жеребец. – Зарываясь рукой в гриву жеребца, она струила ее между пальцев. – Это же совсем другое дело.
– По-моему, я так и говорил, – буркнул Тимофей Ильич.
– Значит, надо было потверже, а то, я помню, вашего голоса сегодня на правлении совсем не было слышно.
– Зато тебя, Клавдия Петровна, было слышно. С тобой не шибко разговоришься.
Она воркующе засмеялась.
– Какой же вы председатель колхоза, если не умеете при надобности других членов правления к порядку призвать? Значит, нужно было свою власть употребить.
– С тобой употребишь!
Клавдия охотно согласилась:
– Я как женщина иногда, конечно, могу и из берегов выйти, а ваша обязанность – обратно меня в них завести. Для того вас и избрали.
Она явно издевалась над ним, он хорошо видел, как зубы у нее вспыхивали в темноте в неудержимой улыбке. И самое лучшее было после того, что он уже наслушался от нее утром, пропускать ее слова мимо ушей, что бы она ни говорила. Пусть себе тренируется перед новыми выпадами на предстоящем отчетно-выборном собрании в колхозе.
– Некогда мне с тобой еще и здесь прения разводить, – сказал он, отвязывая уздечку от стояка забора.
– Нет, Тимофей Ильич, еще попреем немножко. – Одной рукой она перехватила уздечку, в то время как другой не переставала оглаживать гриву и морду Грома мягким прикосновением ладони. С той же уступчивостью в голосе она предупредила: – Не надо, Тимофей Ильич, так дергать. Раз он племенной, то, значит, и соответствующее обхождение с ним должно быть. Не так, как со всеми другими нашими лошадьми.
Все больше не нравилась Тимофею Ильичу эта ее уступчивость. Пусть кого-нибудь другого попытается обмануть, он же предпочитал иметь дело с той Клавдией Пухляковой, которая обычно разговаривает с ним не таким журчащим голосом. Так по крайней мере привычнее, хотя, конечно, тоже несладко. Все же он решил выяснить, что за всем этим может скрываться, и, не отпуская уздечку, которую Клавдия тянула у него из руки, спросил:
– Например?
– Например, если на других лошадях у нас в колхозе и моторы от тракторов возят, нагрузят на подводу и стегают коней всю дорогу до Сельхозтехники, то он не для этого назначен.
– Для чего же он, по-твоему, назначен? – с трудом сдерживаясь, спросил Тимофей Ильич.
– Вы и сами должны знать, раз за него такие деньги решились заплатить, – бесхитростно ответила она, все так же лаская жеребца, даже прижимаясь к его морде щекой. И он, этот без году неделя появившийся в колхозном табуне Гром, тоже норовил потереться своей мордой о ее плечо. – Да, Громушка, да. Я тоже все помню, но об этом мы еще успеем с тобой потом, после… – разговаривала она с Громом и одновременно с Тимофеем Ильичом. – И под седлом по нашей жаре, как вы знаете, ему вредно ходить.
– Что же мне теперь, его ради мебели держать?
Еще больше его возмущало, выводило из себя, что иногда она, казалось, и совсем не слышала его слов, целиком занятая своими нежностями с этим Громом.