– А рубашечку мою, значит, тоже не гребуешь надевать. Я еще и в овраге заметила, – радовалась Шелоро. – Кыш, кыш! – крикнула она на детишек, облепивших мотоцикл Будулая, и они воробьиной стайкой вспыхнули прочь.
– Да, это конь, – без малейшей зависти похвалил Егор, лаская ладонью крыло мотоцикла.
– А у вас, я вижу, тоже завелся новый одр, – сказал Будулай, указывая на невыпряженных лошадей, пощипывающих скудную осеннюю траву у дороги.
Запнувшегося с ответом Егора опередила Шелоро, опасливо порхнув куда-то за Дон своими черно-мохнатыми глазами и потом, честно округлив их, встречаясь со взглядом Будулая:
– Нет, того, что ты думаешь, Будулай, не было. За этого нового коня Егор в колхозе сарай сложил. Вот тебе крест.
И она так истово перекрестила рукой свою запыленную, грязную думалы, что Будулаю тоже захотелось поверить ей.
– Теперь вам можно не бояться в дороге.
Но у Егора все лицо вдруг сморщилось, и рыжий кустик усов задрожал на губе.
– Э, да теперь уже все равно, – вытянув из-за голенища кнут, он взбил им на дороге столбик пыли.
Шелоро добавила:
– Люди дюже скупые стали. Какие гроши с собой были, все уже вышли, а их вон сколько… – И она вновь прикрикнула на своих цыганят, облепивших мотоцикл Будулая: – Кыш, кыш, вот я вам покручу!
Будулай спросил:
– Куда же вы теперь?
– Уже по ночам холодно в степи, Будулай, – жалобно ответила Шелоро, – а когда начнутся дожди, еще хуже будет. И ночевать с такой оравой никто не будет пускать. – Она оглянулась на детей и тут же, спохватившись, добавила: – Нет, и этого ты не подумай, будто мы с конезавода уже съехали насовсем. От добра добра не ищут, а с нашим генералом Стрепетовым еще и цыгане могут жить. И Егорке с Таней уже скоро два месяца как надо было в школу ходить. – Она не удержалась от тщеславного сообщения: – У меня для них уже и форменка есть. А пока мы тут в совхоз под Раздорами к одному знакомому конюху едем. Если бы ты тогда, Будулай, не отказал нам коней поменять, – она смягчила эти слова виноватой улыбкой, – то мы бы и теперь… – Но в эту минуту Егор стал постукивать кнутовищем по голенищу сапога, и она догадливо смолкла, поворачивая разговор в другое русло: – Ох и скрытный ты, Будулай. Я ведь и правда тогда не знала, что у тебя есть сын. Ты не к нему теперь едешь?
Теперь уже Будулаю нечего было скрывать:
– И к нему.
– Вот и хорошо, – искренне одобрила Шелоро. – А хорошо ты тогда этой Тамилке перья пощипал. Она тебя долго будет помнить.
Тут Егор, понуро чертивший кнутом какие-то узоры на сером бархате дорожной пыли, поднял голову, с тревогой взглядывая на Будулая.
– Как, по-твоему, Будулай, примет нас обратно генерал Стрепетов на конезавод или нет?
Будулай хотел было ответить, что и он с конезавода уехал уже давно, но его не об этом спрашивал Егор. Нельзя было и обнадеживать людей, чтобы они, послушав его, не забились напрасно с такой кучей детишек в глухую табунную степь. Но тут же вспомнил он и свою последнюю встречу с генералом, и то, как тот на свадьбе Насти слушал песню, совсем не замечая своих слез.
– Должен принять. Только сперва вам нужно будет к Насте сходить.
Шелоро бурно обрадовалась его словам:
– Слыхал, Егор, я тебе тоже говорила, что это она только снаружи как железная, а детей она любит, и генерал ее из всех наших цыган уважает. Спасибо тебе, Будулай. Надо, Егор, подаваться домой.
Заметно повеселел и Егор, опять затыкая кнут за голенище сапога.
– А ты на конезавод уже не вернешься, Будулай?
Надо было отвечать и на этот вопрос.
– Это зависит не только от меня.
– Конечно, – деликатно согласилась Шелоро. – На месте тебе все виднее будет.
И еще долго, отъехав от них, оглядываясь, видел он, как машут они ему руками с брички, а Егор, стоя во весь рост на передке, как, бывало, стоял он на седле лошади, совершая круг почета после скачек, умудрялся и лошадьми править, зажав вожжи в одной руке, и, подбрасывая картуз другой рукой, ловил его на лету. Как будто какая-то птица кружилась над их бричкой. И розовое пятно кофты Шелоро еще долго сквозило между придорожными лесополосами, пока не померкло в тумане.
В тот переломный час между днем и вечером, когда задонские вербы уже скрадывались зеленой мутью, но еще не улеглось за буграми солнце, вытягивалась из хутора Вербного в степь колонна военных машин: из-под брезентовых навесов выглядывали дочерна загоревшие за это время лица курсантов; зачехленные радары; амфибии, расписанные под водоросли, под серебро речного песка и желтые блики солнца.
Все хуторские женщины повисли на кольях заборов и, поворачивая вслед движению колонны головы, провожали ее, как на фронт. И почти так же кто украдкой смаргивал слезы, а кто и в открытую, ничего не стыдясь, закатывался в безутешном плаче. Катька Аэропорт долго неотступно бежала рядом с военной рацией, за рулем которой сидел ее рыжеволосый сержант, пока машина, взревев, не набрала скорость.
Кончились военные полевые занятия, и пришло для курсантов время с обжитых хуторских квартир переезжать в казенные казармы, в город. И когда последний, замыкающий колонну вездеход мелькнул и скрылся за глиняной кручей, в хуторе сразу стало так тихо, как будто и в самом деле все ушли на фронт.
На задворках этого события как-то незамеченно проскользнула смерть бабки Лущилихи. Правда, обмениваясь у водопроводной колонки этой новостью, женщины с единодушием пришли к заключению, что могла она и еще пожить: еще крепкая старуха была, набузует мешок кукурузы и волочет на горбу из степи в хутор. Еще бы пожила, если бы за это время ей дважды не довелось пережить испуг. Сперва от какой-то цыганки, которая гонялась за ней по всему кукурузному полю, а вскоре и от другой, еще большей страсти, когда Лущилиха, по обыкновению, грелась перед вечером на солнышке у себя на лавочке по-над садом и прямо перед ней из забурлившего Дона вдруг всплыла громадных размеров зеленая черепаха, из-под панциря которой одна за другой показались три круглые, как арбузы, головы. Соседка Ананьевна видела, как Лущилиха на карачках добралась из-под яра до дому, влезла на кровать и потом уже не встала. Хрипела, что нету ей дыху. К утру у нее начали синеть ногти на руках, а из выпученных глаз безостановочно катились по щекам мутные слезы. Поворачивая желтые белки глаз к Ананьевне, она силилась что-то сказать, но, как та ни приникала ухом к ее губам, разобрать она смогла лишь одно слово:
– Ва-аню.
Все дети у Лущилихи жили где-то далеко и отношения со своей матерью возобновляли обычно только к осени, когда у нее в бочках начинало играть молодое виноградное вино. Но Вани среди детей у нее не было, это Ананьевна знала твердо. Единственного сына Лущилихи, который летось умер в городе от падучей болезни, звали Алексеем.
И еще соседка увидела, как все время дергались у Лущилихи руки, ссовываясь по одеялу с кровати, а глаза поворачивались все в одну и ту же сторону, где стоял ее обитый полосовым железом сундук. Но тут же Ананьевна и отшатнулась, увидев, как желтые белки у старухи начинают закатываться под брови и такая же запузырилась у нее в уголках обескровленных губ желтая пена.
Ни могилы теперь не было на окраине кукурузного, уже убранного комбайнами поля, ни рассмотреть что-нибудь внизу под склоном горы нельзя было сквозь эту сумеречную сиреневую мглу, которая уже заклубилась по всем балкам от Дона в степь. В порожней, ничем не нарушаемой тишине только и слышал Будулай удары своего сердца. Но вот по этому беззвучию, по гулкой земле ему передалась какая-то дрожь. Как будто где-то вырвалась из запруды вода и теперь катилась по степи валом. И чем ближе накатывался он, тем больше стал дробиться, превращаясь в разрозненный топот. Вскоре Будулай увидел и ушастые головы лошадей, скользившие над степью в оранжевом облаке взбитой ими пыли.
Ах, каким знакомым вдруг может оказаться силуэт этой длинной морды с чуткими ушами, плывущей над степью выше всего табуна!
Но еще прежде, чем Будулай увидел ее, до слуха его донеслись голоса сопровождающих табун людей: мужской и женский. Слова их ему не были слышны, как не видны были и сами люди, пока вдруг они не вынырнули прямо перед его взором из лощинки, озаряемые со спины заревом заката.
– А правда, по хутору брешут, будто у тебя с этим полковником намечается кое-что? Да ты не таись, а так прямо и скажи, я тебе не Катька Аэропорт, и стыдиться тебе нечего, детей ты уже на ноги подняла. Ваня уже, считай, отрезанный кусок, да и Нюрке в невестах недолго сидеть. Пора тебе и самой подумать, как без них лучше прожить.
– Не все, дедушка Муравель, лучше, что лучше.
– Только ты тогда не забудь меня на свою свадьбу позвать. Я на свадьбах давно не гулял, а на твоей очень даже не прочь. Несмотря на протез, буду плясать. Смотри, Клавка, не забудь.
– Не забуду. Но сперва, дедушка Муравель, мне еще нужно дожить до своей свадьбы. А ты как, Громушка, считаешь, доживем мы когда-нибудь до нее или нет? Если ты сейчас ответишь мне, у меня, может быть, и еще что-нибудь найдется для тебя…
– Я к тебе, Клавдия, по-серьезному, а ты обратно за свое. Ты мне за это время совсем испортила жеребца. А потом, когда на военной легковой машине завеешься в город, мне, значит, надо будет для него каждый день по кило сахару покупать, да? И как ты его ни задабривай, он тебе все равно не ответит, это ты себе сама должна отвечать. Я бы на твоем месте думать не стал, полковники у нас под яром не валяются… Не до смерти же тебе горько-соленой вдовой доживать.
– Ничего вы не знаете, дедушка Муравель.
До чего же иногда похожи бывают лошади! Но и такого совпадения не может быть. А что, если…
И, заложив два пальца в рот, Будулай лишь слегка, почти неслышно свистнул, как всегда это делал на конезаводе, когда ему нужно было вызвать из табуна Грома. И тут же сам с головы до ног затрепетал, явственно услышав восклицание: