На дверях красовалось объявление: «Туалет закрыт по техническим причинам». Три бугая так же сидели, покатывая корзинки…
Спорим: чтобы поменять лампочки, им понадобится не меньше месяца? Война чистильщиков и «гадёнышей» продолжается.
И вот я, наконец, добралась до Короля городских туалетов – железнодорожного.
Недавно вокзал капитально отремонтировали – скорее, заново отстроили. Эпопея длилась двадцать лет. Сначала пять лет говорили-говорили, потом пять лет искали деньги, потом пять лет проектировали, потом пять лет строили-строили…
И вот он стоит, во всей красе и великолепии, отделанный под мрамор, с башенками, колоннами и эркерами.
По слухам, новый туалет в нём – дворец. Кафельно-стеклянно-зеркально-фаянсово-пластиковые чертоги. Всё сияет и слепит глаза. Невооружённым глазом смотреть воспрещено: гарантируется снежная болезнь.
На входе козыряет изысканно-вежливый полицейский:
– Куда изволите? К кассам – брать билетик? Или на посадочку – тогда удостоверение личности и билетик предъявим в развёрнутом виде… Ах, вы из газеты?! Оч-чень, оч-чень приятно, давно пора удостоить…
Я окидываю взглядом учтивого человека в форме: точно ли полицейский? Дотошный металлоискатель пищит на мои часы, серёжки и даже почему-то на кроссовки.
– Извинения просим… Войдите в положение… террористическая угроза…
Вокзал встречает гулким простором, белизной и пустотой. Одинокие фигурки робко жмутся к кассовым и справочным окошкам. В красных пластиковых креслах законопослушно ждут своих поездов немногочисленные пассажиры.
Округлая белоснежная, словно висящая в воздухе лестница, ведёт на второй открытый этаж, в буфет. Оттуда доносятся аппетитные запахи рассольника и жареного мяса. И пропадают втуне: ни одного посетителя.
Эх, а что творилось в грязном тесном, тусклом, плавающем в сигаретном дыму буфете четверть века назад! На табличку «Курить и распивать алкоголь запрещено!» – никто не обращал внимания. Ногу некуда поставить, гул, приветствия, хлопанье по плечам, взрывы мужского гогота, женские взвизги.
Портовый кабак, а не буфет – странно, но в этом вертепе охватывал странный, почти домашний уют. Очередь за пельменями, расстегаями, пивом, солёными сушками… Пиво – какой же это алкоголь?! Всё, что крепче градусом, доливалось в пиво под столиками.
Да что я всё отвлекаюсь. Моя цель – современный туалет. В прозрачной пластиковой клеточке смотрела телевизор крупногабаритная бабушка. Клиентке, то есть мне, обрадовалась как родной. А уж что я из газеты!
Предупредила:
– Вообще-то мы по проездным документам обслуживаем. Посторонним в туалет ни-ни, даже платно.
С неподдельной гордостью, как мать – роженое дитя, повела показывать своё хозяйство. Непрестанно оглядывалась, сияла морщинками, глазками, дешёвыми стеклянными грушками в ушах – всем добрым круглым лицом сияла, приглашала вместе с ней порадоваться.
Водила по ослепительной узорной плитке («Не поскользнитесь!»). Гостеприимно распахивала узкие, интимно подсвеченные розовым светом, стерильные кабинки. Вертела, как по маслу, послушные краны-смесители: оттуда бил то кипяток, то воды растаявшего айсберга. Включала бесшумные воздушные полотенца, голубовато освещённые ультрафиолетом: «А?! Каково?!».
И, чем больше на меня оглядывалась, тем пристальнее в меня всматривалась. Тем больше любопытства я у неё вызывала.
– А не вы ли, часом…
– Я, тётя Катя! Всё смотрю и жду, когда вы меня признаете.
– Господи! А я-то, старая, думаю: где видела? Это ж сколько времени прошло? Лет тринадцать с гаком?
– Ровно пятнадцать, тётя Катя. Как раз перед ремонтом.
Тётя Катя обрадовалась старой знакомой, живому человеческому общению. Увела обратно в клеточку, хлебосольно захлопотала, включила чайник. Повынимала судочки с холодцом, котлетками – у неё и холодильник, и микроволновая печка, и телевизор тут были.
– Да как это? Да ты всё так же, в корреспондентках, как бобик, бегаешь? А ведь уж не молоденькая. Не выбилась, значит, в большие люди, э-эх, вертихвостка! А я вот, – повела рукой и то ли пожаловалась, то ли похвасталась: – Сижу как Снежная Королева. От нечего делать, романы, журнальчики читаю. Эх, а времечко было, помнишь? Жись – только держись. Кипела, бурлила, ходуном ходила. «Тётя Катя, сюда! Тётя Катя, туда!» «Тётя Катя, без вас никак!».
Ну, это она привирала. Мы все идеализируем прошлое и преувеличиваем наше былое востребование. Но что тогдашняя жизнь здесь била ключом – это да.
Все дороги, как в Рим, вели на вокзал. Вокзал был тугим переплетением, сложным узлом, комком нервов, живым организмом. Для кого-то салоном и клубом, для кого-то (гастролёров и проституток низшего пошиба) постоянным рабочим местом. Кому-то заменял стол и дом. Магнитом был, притягивал как шушеру, так и чётких пацанов. Они там в каморке за кухней фильтровали базар.
Это было государство в государстве: со своей иерархией, авторитетом, каталами, шестёрками, сводниками, шалашовками, марухами, доходягами, фраерами, снующими крысами-стукачками. С купленной с потрохами ментовкой, включая линейную.
Ну, тупики, склады, запасные пути, депо – это другой коленкор. Это уже недосягаемый уровень, Клондайк для избранных. Как говорится в известном фильме, «кухня с нами не делится. Она на себя работает».
Тётя Катя, тогда миловидная, кругленькая, в синем нейлоновом халате, семо и овамо царила, властвовала на территории вокзального туалета.
Возглавляла коллектив из трёх уборщиц и сантехника. Казнила и миловала, от казённых щедрот премировала и раздавала выговоры, боролась за выполнение обязательств, дисциплину и переходящий вымпел. В общем, была не последний человек в вокзальной карьерной лестнице.
…Привокзальная женщина, с неопределённым стёртым возрастом, с серым стёртым лицом, жила на вокзале третьи сутки.
То неподвижно сидела, устремив глаза в одну точку и пугливо вздрагивая от раскатистых объявлений о прибытии поездов. То спала, поджав ноги, подложив под голову клеёнчатую хозяйственную, туго набитую сумку. Укрывалась серым пальто с цигейковым воротником, тоже стёртым.
Подходил, для порядка, милиционер. Согнутым пальцем, костяшкой, твёрдо, как в дверь, стучал в плечо спящей. Женщина испуганно, угодливо поднималась, рылась в сумке и бормотала: не может достать билет до Сургута.
Это была правда: осень, небедные северяне тучами возвращались из отпусков из Адлера, Анапы и прочих Гагр. Кассы брались штурмом, как в гражданскую войну. Люди неделями жили на вокзале.
А через три дня в туалете был страшный переполох, в который была вовлечена вся женская часть вокзальной обслуги: включая буфетчицу, медсестру, кассирш…
Безликая женщина в самую глухую пору, в Час Быка, между двумя и тремя часами ночи, в туалете родила ребёнка, девочку. Никто не заметил её большого пуза из-за просторного, на несколько размеров больше, пальто.
Стараясь не стонать громко, она родила в кабинке на полу. Чистоплотно затёрла за собой следы. Завернула новорождённую в чистые тряпки (приготовленные в сумке). Вытрясла из картонной коробки, служившей урной, использованный бабий гигиенический мусор. Утеплила, умягчила и уложила дитя как в гнездо, как в колыбель. А сама, незамеченная, выбралась на платформу.
Там, за акациевыми кустами, её и нашли: подтёкшую кровью, в тяжёлой, сырой, почерневшей юбке. Она уже окоченела, лежала с широко открытыми глазами. Документов при ней никаких не было.
– Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, как живая.
В цветном платке, на косы брошенном…
– блеснул эрудицией начальник «линейки», капитан Снежко.
Но это её уже утром нашли. А среди ночи пришлось откачивать особо нервную пассажирку. Её приспичило по нужде, и она, сделав дела, выбросила в коробку-урну подложку. А подложка возьми, зашевелись и скрипни-мяукни. Ну, мяукнула и мяукнула, мало ли котят выбрасывают. А там из тряпок выпростались, задрожали пружинками, замахали красные, сморщенные ножки и ручки.
Пассажирке – нашатырь под нос. И:
– Дура, чего орёшь как резаная, всех людей нам перебудишь!
Дитя – в медпункт. Даже по громкой связи среди пассажирок нашли кормящую мать. Найдёныш, вымытый под краном, запеленатый в чистое и тёплое, жадно насытился из чужой набухшей, равнодушной груди и уснул.
«Спокойная, здоровенькая», – сказала медсестра утром. И добавила, глядя прямо в глаза капитану Снежко, нужны ли вокзалу и железной дороге проблемы?
Проблемы ни вокзалу, ни железной дороге были не нужны. Возня, писанина, докладные, свидетели, статистика, хрен бы их побрал…
Насчёт мёртвой родильницы в морге всегда можно недорого сговориться: бомжей толком и не осматривают. Сваливают в братские могилы, водружают слепые жестяные пирамидки в углу кладбища – и с концами.
– Никто не узнает, – обещала медсестра. – Пассажиры разъедутся, да они и не сообразили ничего. А я отнесу в Дом малютки. Будто не на нашей территории, а в мусорном баке нашла.
Сейчас бы этот номер не прошёл – больно много полощется на ветру ушей, свисает до колен праздных языков, рыщет в поисках жареного репортёров. А тогда вокзал был – единое целое, монолит. Могила.
А через годик глянь – тётя Катя не поверила своим глазам. Под буфетным столиком сидело белокурое, до невозможности грязное дитя и грызло яблоко. Впрочем, тут же прибежала медсестра, яблочный огрызок выбросила и увела девочку в туалет мыться.
Оказывается, пока тёти Кати не было (гуляла в отпуске), медсестра вернула девочку и повинилась перед суровым женским коллективом. Что ни в какой приют отдавать найдёныша не собиралась.
Она когда-то работала в Доме ребёнка и знает, какие заторможенные, со стеклянными глазками, трёхлетки оттуда транспортируются в детский дом.
В сердцах выкрикивала, что работать там могут только фашистки и женщины с куском льда вместо сердца, потому что невозможно выдерживать изо дня в день вопросительные взгляды подкидышей.