Ветер разгребал сурчину, рвал из рук повод. Федор что-то сказал; не расслышал.
— Говорю, найдешь их тут, в чертях, волков.
— В лежке они. Выйдут на разбой в потемках. На ветерок потянут, к чаловскому косяку.
— Махану наделают.
— Сокол там, старый жеребец, чуткий…
Поднялся Гнилорыбов. Кинув винтовку на плечо, полез за портсигаром. Широкая, в пол-ладони, лампасина на синих шароварах ярко пламенела. Борис силком оторвал от нее взгляд; кивая на заросли, сказал:
— Собаки вряд ли подымут… Палом доймешь.
Подъесаул, прикуривая, поглядел исподлобья.
— Серник, говорю, в чащобу. Излучину всю, где видали зверя.
— Гореть будет с треском! — Федор запрыгал в седле.
— Скирд поблизу нету, — ухватился и сам Борис за эту мысль. — А дичь все одно выпаливать.
Гнилорыбов близоруко щурился из-под смуглой узкой ладони.
— В самом деле.
Разобрав желтые, как калмыцкие лампасы, брезентовые поводья, он толкнул араба шпорами. Через буерак проводил Борис сутулую длинную спину подъесаула, затянутую в тесный защитный мундир. Погон, подвернутый винтовочным ремнем, издалека краснел изнанкой. Белый конь исчез, окруженный всадниками; вздернулись руки, послышалось «ура».
— Пашка обрадовался, ишь…
Федор горбился; тоскующие глаза обводили синюю кромку ветел, безмолвно ползущие сахарно-искристые облака.
Опять засосало под ложечкой у Бориса… Вслед за ним от Романа Мартынова выбежала и Нюрка. Повисла на шее, выплакавшись до последней слезинки, опомнилась:
— Ты ить раздетый…
Надела шапку, помогла вдеть рукава ватника, застегнула все крючки.
Приткнувшись к плетню, сидели до самого света. Просунув под ватник руки, сжавшись в комочек, посапывала у него на коленях. За всю ночь словом не обмолвились…
Буерак подожгли в нескольких местах. Все, у кого были спички, кинули горящие жгуты. Огонь набросился жадно. Сперва шел треск, гуд. Пламя добралось до мочажины на дне чащобы — повалили опаловые клубы. В гору дым не лез, оживший с полудня ветерок, низовка, сбивал его к траве, по теклинам гнал к Манычу.
Из дыма выскочил черный всадник.
— Птфю, дура! — отплюнулся Федор. — Уже на той стороне…
— Запалит коня.
— Гм, пожалел… Еще выучишь.
Поправлял Федор под собой кожаную подушку; краснея от натурй, тянул какой-то ремешок.
— С меря хватит! Не вернусь я на зимник. Извини, Борис, коли не так что было… Бог даст, свидимся.
Стеганул плетью застоявшуюся Клеопатру, пустил во весь мах.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Последние дни Нюрка не находила себе места. На арбе ли, на прикладке стояла, похватывая навильники сена, свозила ли кабаки с ерика, топталась ли на базу, думала об одном и том же. А ночами, в боковушке, прикусывала край одеяла, чтобы не зареветь в голос. От злой тоски и бессонницы подурнела с лица, спала в поясе — не успевала ушивать юбки. Обострился нос, скулы, под глазами пошли голубые круги.
Тайком, в одиночку носила девичью боль. А с кем поделишься? Пока вызревало чувство, она пробовала найти поддержку у бабки Васены, заручиться ее словом. Девятый десяток разменяла старая, порастеряла давно зубы, но сохранила на диво разум и зоркость в крохотных сиреневых глазах. Нитку вдевала доразу. Последним в доме было слово ее. Сын, атаман, и тот, вынося что на правление, прежде советовался с ней. А внучку она не поддержала. Сердцем бабьим понимала ее горе, прижеливала, а разумом не приняла. Продуманно била, в самое больное:
— Не ровня ворон ястребу. Пушай гнет ветку по себе. Где это видано, казачке с хохлом ложе делить? Господь и тот супротив встанет, не соединит.
Нюрка, хлюпая носом, пробовала защищаться:
— Отчего ему супротивничать, богу-то, а? Ить он один и для казаков и для хохлов. Батюшка вон Гавриил с амвона восклицает: одинаковы, мол, все перед богом. Ожесточалась бабка:
— Так бога понимаешь, паршивка! Вот мой тебе сказ… Забудь об нем! И ухом не веди.
Ни к матери, ни к невесткам Нюрка не льнула, не выплакивала сочувствия. Навряд ли подозревали они, что делается на душе у девки. Не знала и мужская половина дома, кроме Захарки. Отец суров, как и всегда, малословен. После давнишнего, когда забивались егорлыкские казаки, чуточку дольше стал задерживать на ней взгляд; в ту пору взгляд его будто теплел, а под вылинявшими серыми усами пробивалось что-то напоминавшее улыбку. Но слов, как и раньше, не находил. Братья, женатые Га-раська и Игнатка, подтрунивали добродушно, баловали и приветливым словом.
С Захаркой смаличку не уживалась миром Нюрка. Росли вместе — он на год старше. Дергал ее за волосы, в дело и без дела ставил тумаки исподтишка — боялся братьев. Побои не прекращались, пока Нюрка не пустила в ход рогач. Приперла как-то в летней кухне, обломала бока. С того — кулакам воли не давал, будто Домна, знахарка, нашептала. Но жили по-старому, как собака с кошкой. Ощетинивался Захарка, Нюрка косилась на печку, где стоял рогач; поджимал хвост, уходил от греха.
Подросли, стали бегать на улицу, но перемен к лучшему не наметилось. Как чужие держались и на людях. Выгадывала в одном Нюрка, имея такого брата: парни не охальничали, не запускали рук, как другим, за пазуху, обходили стороной.
Пуще огня страшилась его Нюрка. Как ни скрывала свиданки, но шила в мешке не утаишь. Густо, дорожной грязью потекли слухи по хутору после девичника у Верки Мартыновой. На другое утро, помнится, она еще не убралась, встал на пороге Захарка; распялся в узенькой двери, глядел долго.
— Что, сеструня моя родная… Слыхал промеж девок шепоток. А зараз Сидорка сболтнул. Морду ему заячью раскровянил. А выходит, не того бил…
Нюрка, бледнея, выпрямилась; вздувалась на оголенной шее синяя жилка, часто, часто билась.
— До Верки Мартыновой выткнула… На люди. В страму весь род наш ставишь, паскуда.
На комоде, поверх кружевной накидки, на самом виду, голубел цветастый полушалок. Не отрывая взгляда от побелевших братниных глаз, она пятилась, желая спиной прикрыть подарок. Возвратясь, вынула его из пазухи, а спрятать позабыла. Плохо слушала — одним поглощена, как бы не увидал. Получилось неловко, наглядно.
Захарка изумленно округлил рот — угадал.
— При — из… Эва! Далеко у вас зашло. Случаем сватов хохол не сулился заслать, а?
Закатился дурным смехом; наливаясь кровью, крутил всклоченной башкой, точно бык, силившийся вывернуться из ярма. Расстегнул стоячий ворот зеленой репсовой рубахи, прокашлявшись, пригрозил:
— Гляди, Нюрка… Доложу бате.
В кулачок сжалось девичье сердечко. Вот кликнут, вот выставят за обеденным столом. Все праздники прошли в мучительных ожиданиях. Но угрозу Захарка не исполнил — видать, задумал что-то свое…
В поле, на косовице, на току забывалась. За все лето видалась с Борисом раз, на троицу. Прибегал из-за Хо-мутца поздним вечером. Встретились за садами; гуляли до кочетов вокруг кладбища. Ускакал на зимник; ни домой не заворачивал, ни на улицу. Потому Захарка и проглядел ту свиданку.
Всполошилась Нюрка на днях. В прошлое воскресенье опять являлся Борис. Постояли на своем месте, за садами, самую малость. Он даже не приласкал. Угрюмо глядел на закатную полоску, дергал за повод и без того смирно стоявшего конька, отсекал плетью макушки чернобыла. Рубанул сплеча, будто шашкой:
— На покрова жди… Сватов пришлю.
Вскочил в седло и пропал в ночи.
Ноги подкосились у казачки. Глотая слезы, натыкаясь на ветки, дотащилась до сеновала. Загибая пальцы, со страхом считала дни…
Густо намыливал Кирсан Филатов помазком брудас-тый подбородок. Оттянув кожу, проделал в пене красную стежку. Чертыхаясь, долго наводил о ремень, пристегнутый к железной спинке кровати, лезвие щербатой бритвы с деревянной колодочкой. Дышал на потускневшую сталь, опять шмурыгал по ремню. Кое-как, оставляя огрехи, выскреб в болючих местах; на щеках и подбородке пошло глаже.
Тупая бритва даже не ломала доброе настроение атаману. Уложен в прикладок последний навильник духовитого бугрового сена; сезонных батраков рассчитал честь в честь; сполна получил за аренду земли. Теперь и погулять можно, понежиться в пуховиках…
В курене тихо, безлюдно. За стеной, в боковушке дочери, стучат ходики. Кирсан знал, бабы, отстряпавшись до света, ушли на молебен; старшие с вечера укатили в Торговую на базар. Два короба набили мукой-нолевкой, салом, постным маслом и кружками говяжьего жира. Наказывал привезти помимо всего прочего шорных да скобяных поделок. За сынов опаска не брала — знают цену копейке, дуром не изведут. Сноха младшая, Игнашкина, увязалась за казаками; этой мало клал веры — бабенка зубоскалистая, ни пятерика в голове, одни наряды. Но там Гараська, старшой, не дюже раскошелится.
Год выпал щедрый, дородный. Одной кубанки-пшеницы засыпали на два закрома больше против летошнего; удались и сена. Заливные по Манычу даже не тревожили, оставили в скирдах; весна на них придет — потянут длинные целковые. Сами обойдутся бугровым, майским; свезли его на сеновал. Удачно до дождей управились и с озимыми. Подпер изнутри большим пальцем щеку, вычищал из морщин серую щетину.
Стоял Кирсан перед зеркалом в горнице. В праздничных шароварах, белых шерстяных носках и в исподней сорочке. Готовился к поездке — оттого и в церковь не пошел — в хутор Веселый. Уговориться с Веселовским атаманом Можаровым о совместном ремонте мостков и переездов на степных балках к весеннему паводку и еще кое о чем по мелочи. Признаться, не с охотой туда правится. У атамана сын; на погляд здоровый казачина, а умом не весь дома. Не то чтобы круглый дурак — полудурок. Забраковали прошлую осень на службу; блукает по улицам с детворой в пояс себе ростом, собак гоняет. Как-то встретились они у станичного; подсел к нему сам Можаров и издали повел разговор о сыне. Явно щупал почву породичаться. По полку знал Можарова — пройдоха и мот. О таких в народе говорят: этот, мол, не только сына-полудурка, топор женит. Еще какую отхватит невестку, с приданым. Потому и не хотелось Кирсану нарываться в такой день к полчанину. Чего поделаешь, ехать надо, дело общественное, мосты-то. О дочке отмолчится. Припрет — выскажет без утайки все, что знает о его сыне. «А ежели не поехать, а? Не проломятся на седня и мостки те клятые. Уж завтра обыденкой смотаюсь, — окончательно передумал он. — Надо кликнуть Захарку… Отставил бы тачанку. Пущай парень бежит на улицу».