Тучи идут на ветер — страница 19 из 107

е руки, нараспев сказала:

— Братушка, а до нас кто приеха-ал… Сроду не угадаешь.

Возле катушка — таратайка, набитая сеном, гривастый вороной конишко. Угадал вороного. Виду не подал.

— Калмыки небось знакомые проездом…

Негромко, как-то не по-девчоночьи засмеялась Аришка, игриво откинув голову. В чулане, не утерпев, шепнула:

— Бабушка Надя…

Раздевался Борис, нарочно не замечая гостью.

— Сумерничаете… Лампу бы засветила, Пелагея.

От серого бока печки, с насиженного сестрой места, отделилась сутулая старушка. Выпустив концы козьего платка, вскинула руки. Пригреб вздрагивающее сухонькое тело.

— Вот новость… Радоваться нужно — свиделись.

— Слезы-то, внучек, они от чего? От радости и есть.

Высвободилась бабка из объятий внука, отстранясь, разглядывала. Платок сполз на пол. Аришка вытащила его из-под ног, кинула на топчан. Тем временем Пелагея успела зажечь лампу.

— Какой ты… Господи. Мать бы, покойница, встала… Глянула. — Обернулась к зятю — А, Макей?

Отец сидел за столом, на своем месте. Кивая на младших, не без гордости сказал:

— А вот Ларион… Вымахал. Хоть под матицу заместо подпорки ставь. А Аришка? Мы ей седня обнову в станице на базаре приглядели. Невестится уж. Деваться некуда…

— Вы, батя, такое скажете…

Обливаясь краской, Аришка смущенно трепала роскошный хвост косы. Спиной придвигаясь к Лариону, наступила ему каблуком на разутые пальцы; тут же получила пинка.

Вечеряли шумно. Бабка не такая уж и старая, как показалось в потемках. Под шалькой неожиданно выявился узел черных, почти без седин, волос, прихваченный костяным гребешком. Лицо светлое, свежее; смешил нос, рыхлый, пористый, бордового цвета, похожий на махор будяка. Но это сперва, а притерпишься — не видишь. Все внимание забирают глаза: блескучие, живые.

Одно время Борис жил на Салу, в слободе Большая Мартыновка. Потом отец забрал его. Бабка обиделась: все эти годы не ездила и не давала о себе знать. Радовался Борис, что она, не помня обиды, дружелюбно поглядывала на отца, обращалась, будто меж ними ничего такого не было. Видать, отец признал за собою какую-то вину — сперва неловко отмалчивался, после рюмки приободрился. Словом, примирение состоялось.

Наутро, позавтракав, бабка Надя зазвала Бориса в горенку. В хате, кроме Пелагеи, возившейся с грязной посудой, никого. Аришка побежала к подружкам похвалиться обновой, а отец с Ларионом пошли в лавку. Разговор затеяла совсем нежданный.

— Тут, внучек, дело оно какое обозначается… Посоветовались мы с батькой твоим промежду собой и порешили… Жениться тебе край.

Дрогнули у парубка выгоревшие брови — вот уж о чем не думал! Бабка удержала на острых коленях его руку.

— Парень ты вошел в свои лета… И блукать по улицам уже зазорно. Собак по хутору гонять да драки устраивать. Негоже такое в нашем роду. А то у нас сколько их на слободе! Герасим — бобыль, Саня — солдат, умом тронутый, Оська… Упустят срок, вовремя не остепенятся, а потом и на быках не притянешь к венцу. Так и кантуют весь свой век байбаками, ни семьи, ни радости. Гольное одиночество под старость, как у той собаки под плетнем…

Нагнала страху. Ворочая одеревеневшей шеей, Борис выставил причину, будто печной заслонкой отгородился:

— А служба?!

Тертый калач бабка — на все у нее уготовано:

— Служба? Так в ней вся и недолга, внучек. Не служба, разговор какой о женитьбе встал? Парубкуй себе в утеху. А то — служба. Уйдешь, и поминай как звали. А тут, дома? Батько в летах. Одинокий тож. Корень в хозяйстве — ты. На этих всех плохая надежа: разлетятся, как пташки. А Пелагея, что она? Век вековать возле печки? Гляди, и она пристанищем каким обзаведется. Али там вдовец какой, али еще кто… В жисти мудреного много. В дому должна быть завсегда хозяйка. А там и ляльку бог даст. Вовсе тебе присуха до хутора. Возвернешься на все уготованное…

Борис лихорадочно искал защиту. Бабка добивала:

— А может обернуться — и не возвернешься. Мало их, какие ушли… Это, внучек, служба: то война, то чего… В старовину, бывало, сроду парнями в солдаты не уходили. Мой деверь, помню, семнадцать лет в солдатчине пребывал. Явился — внуки росли. А твой дед? Девять годов в жалмерках сама нудилась.

— Зараз помалу…

— Не скажи, парень. После действительной зачинаются всякие сверхсрочные. А семя будет расти.

Хитро жмурила мазутные глаза. Поняла: проломила стенку. Утирая концами свежевыстиранной полушалки губы, развивала успех:

— Невеста на примете есть. Славная девка, что тебе лицом, что карактером. И сословия нашего, хохлушка — не казачка. Давно знаю ту семью. Не девка — ягода малиновая, в самом соку… Право слово.

Прислонившись к печке, Пелагея с грустью и завистью глядела на взъерошенного брата. Всем существом своим, нескладной девичьей жизнью она желала ему добра. Переняла его сердитый и в то же время растерянный взгляд, краснея, раздвинула блеклые губы:

— Чего уж, братушка…

Борис вышел из хаты. Дверью не хлопнул, не сорвал с гвоздя и ватник с шапкой. Бабка, обращаясь к богородице, размашисто перекрестилась:

— Пречистая дева Марея, свершилось…

Погремела жестяным корцом в деревянной кадке — в горле пересохло.

— И слава богу, все обернулось. Нонче же поедем в Платовку… А то заждались сваты.

— Зовут-то ее как? — спросила Пелагея.

— Махорой.

Вытерла ладонью дно опорожненного корца, накинула гнутой ручкой на кадку.

3

Крепко стиснул Борис женину руку. Остановился на паперти. После спертого, удушливого чада в церкви до коликов в боках набрал надворного воздуха. Толкнули в поясницу: двигай, мол. По сопению угадал Володьку Мансура. Ощущение тоски, одиночества, какое охватило было в церкви, пропало. Все тот же над ним неоглядный синий простор, степное солнце, и те же друзья. Они отделяли живой стенкой от напиравших хуторян. Значит, ничего не изменилось. Все по-прежнему…

Даром утешал себя. Изменилось. Половина мира с левой руки будто отгорожена от него занавеской. Боялся скосить глаз. Сложное чувство обуревало. Сам не знал, чего в нем больше — ненависти, равнодушия или жалости. И в то же время не терпелось сдернуть занавеску: что там?

От паперти тесно выставился люд. Весь хутор! Невидаль какая. Батюшка за сегодня третью пару обкручивает. Нетерпеливо поддергивая онемевшую руку жены, он напролом шел к церковным воротам. Не дожидаясь, пока это сделают другие, подсадил молодую в дроги, вскочил сам, толкнул парнишку-кучера в спину: погоняй! С места в карьер взяли застоявшиеся лошади, обряженные в ленты и бумажные цветы.

По хутору проскочили вихрем. У хаты тоже толпа. В отвернутых настежь воротцах — причуда; пылает костер от дурного глазу. Нужно взять огненный барьер, не опалив конского волоса. Кони осадили на всем скаку; дрожа, крутили запененными мордами, пятились, пригибая задранное дышло. Осмелевшая толпа, подступая, орала, прыгала; детвора кидала шапки, свистела…

Вырвал Борис у оробевшего кучера вожжи, поднялся на ноги в дрожках, разворачиваясь, жиганул и без того одуревших лошадей. Толпа сыпанула от воротец. Кони, перелетев огонь, встали как вкопанные. Из-под нарытников пузырилась коричневая пена. Борис спрыгнул наземь, за руку стащил жену. У порога совали укутанную рушником черную икону, обсыпали зерном и хмелем непокрытую голову. Оттеснил толстозадую бабу в красной кофте. Потом догадался: тещу…

Званых набилась полная горенка и комнатка. А еще больше осталось незваных во дворе, за плетнем, на улице. Липли к запотевшим стеклам подслеповатых оконцев — каждому хотелось взглянуть на молодую. Жених больно скаженный: на паперти, после венца, не дал разглядеть всю до тонкости, по хутору промчался, как угорелый, и тут, возле собственного двора, чертом попер на огонь, было людей не передавил. И вовсе ошалел у порога: выдернул свою кралю с дрожек, не задерживаясь у иконы — благословения, силком потащил в хату. Бабы судили на всю улицу:

— Кажуть, до богородицы и не приторкнулся.

— Молодяк ноне пошел… Мы, бывалыча…

— Бабоньки, бабоньки, а дурнуха-а! Молодая-то! Спасу нема. Ужли в своем хуторе хужее не подобрал, а?

— И не говори, кума…

— Та ты ж ны бачила, Стюрка. Зараз тильки при-бигла. А я впору…

— Заткнись, хохлуня корявая! «Прибигла, прибиг-ла». Да меня чуток кони не стоптали. Хворост в полымя подкидывала…

— Не ссорьтесь, бабоньки, девка как девка. Коса да две руки. И мы такие когда-то были…

Под Ампусовым тополем сгуртились хуторские девчата. На диво смирные; не шептались, не судили, но каждая считала себя обиженной: чем она хуже привозной? Так же нарядно выглядела бы в фате, так же покорно шла бы за мужем… Парень-то, Борька! Ей, хохлушке из Платовки, во сне не являлся такой. Катька, Верки Мартыновой двоюродная сестра, попробовала вызвать товарок на разговор:

— Спроть Филатовой Нюрки куда ей!

Ее никто не поддержал. От оконцев пошли первые сообщения:

— Расселись! Расселись!

— Дружка чой-то кажить!

Допоздна толклись любопытные возле думенковской хаты.

Как и днем в церкви, духа в родной хате. Уже самогонки, перебуровили

4

Борису не стало хватать воз-опорожнили не одну четверть в глиняных чашках закуску, спели немало песен; в комнатке, оттеснив к печке столы, плясуны отвоевали кусок земляного пола. Захлебывалась гармошка, дорожная пыль пучками вырывалась из-под каблуков; ее осаживали водой из корца. Топот, жаль, не тот, что на деревянных полах, не так забирает. Желающих выкинуть коленце много; стоят, обступив счастливцев, ждут своей очереди.

Есть хочется, как гончему кобелю перед охотой. С тоской упер Борис взгляд в чашку, наполненную доверху картошкой с мясом. Возле нее лежали попарно связанные носовыми платками ложка с вилкой. Такое означает — есть молодым за столом со всеми грех. Невеста ни живая ни мертвая. Притерся к ее горячему боку. Целуя на потребу подвыпивших гостей, успел разглядеть зеленоватые с черным зрачком глаза, едва приметную конопушку на припухлом носу. Руки крупные, бурачного цвета, покорно лежат на коленях, зарывшись в складках кисейной фаты.