—. Случаем, не из старообрядцев выходишь?
— Не, православный.
— А то, гляди-кось, бородищу выкохал.
Под стать хохлу и его баба. Вчера не обратил внимания, а нынче пригляделся. Высока ростом, тонкоброва, с крепкими мужичьими руками; помощница, не обуза. Всем бы ладна — больно худа, без мяса, все мослы просятся наружу. Хотя нужно взять в понятие: дите малое, сосет, а жизнь — бездомная, собачья. А в работе сноровиста. Пока спал малый, перестирала тряпье, развесила на дальнем базу по плетням; залатала мужнину рубаху, а теперь возится в летней кухне, помогает его бабам.
Скуповат, прижимист Никодим, а тут разорился — сбегал в казенку. Разомлевший от сытной еды и граненого стакана водки, он хлопал корявой ладонью Макея по коленям, уговаривал:
— Неча шататься по белу свету, навроде перекати-полю. Мужик ты дельный, вижу, и с головой. Да и жена, скажу, тебе славная попалась. Вот рази чуток… Но эт ничего, пойдет на поправку. Дите ить… А насчет жительства не сумлевайся. Молвлю слово перед атаманом. В кумовьях мы с им. Да и старикам нашим шепну… Нужны хутору твои руки.
Напоследок посулил:
— Отведу в собственной леваде место под хату, и обзаводись с божьей помощью своим хозяйством.
Лето Макей работал поденно; переходил из Двора во двор. Казаки скоро отличили его трудолюбие, трезвость и тихий нрав. Охотно раскрывали перед ним калитку, не гнушались пригласить к буднему столу. Поденничала и жена — помогала богатым казачкам; с базу на баз перетаскивала за собой сына. Зарабатывали, словом, кусок хлеба; но дума — стать хозяином, иметь свой дымарь — давила Макея мельничным жерновом.
Сдержал слово Ампус. За домом, вымерив шагами за-бурьяневший угол база, снял плетень, широко повел рукой:
— Стройсь, Макей Анисимович! О плате не горюнься, отработаешь.
До морозов выставилась двумя оконцами на улицу саманная хата с земляной двускатной крышей; глухой стенкой она выходила в тесный проулок. Хата длинная, перегороженная на комнатку и горенку русской печкой с лежанкой. В темный чулан новоселы ввели взятую в долг годовалую телку, разместили на шестке полдюжины кур без кочета. Сквозь камышовую настилку и зольный слов кровли просунулась наружу глинобитная труба. Для доброй тяги печник завершил ее старым ведром с выставленным днищем.
На покров день ожила труба. Макей вышел из хаты и долго глядел на белый дым с соломенным отливом. Ядреный ветерок сбивал его, подхватывая, давил книзу, выстилая по свеженасыпанной крыше. Макей с наслаждением, до хмельного кружения вдыхал прогорклый морозец.
После троицы в хате Макея появился новый жилец — опять сын. Пошла Мария с утра на огород к благодетелям своим Поповым. До полудня, не разгибая спины, картошку подпушивала. Враз потемнело в глазах. Крикнуть — дух не переведет; отлегло, поманила Борьку, путавшегося в картофельной ботве.
— Сыночек… беги, болюшка, до Ефремки… маманю его, не то бабаню кликни. Ступай, ступай…
Закусив до крови губу — не напугать бы малого, — она неловко завалилась на грядку. Мычала от боли, совала потрескавшимися пятками…
Глубокими сумерками прискакал Макей на хозяйской лошади с сенокоса. Посидел возле роженицы малое время; при свете лампадки, косясь на люльку, гладил ее худую черную руку — благодарил еще за одного помощника. Богоматери, пречистой деве Марии, высказал благодарность вслух. Едва не касаясь буйной гривой матицы, троекратно поклонился:
— Спасибо премного тебе, матерь божия, не забываешь раба свово…
В ту же ночь ускакал в степь к косарям: боялся упустить рассветную росу.
Встав на ноги, Мария потащилась в церковь. Младенца несли поочередно кум с кумой, соседские парень с девкой. Хуторской поп Гавриил, окуная его в купель, смачным басом гудел:
— Ларионом тя нарека-а-ю-уу…
Макей лоснился — растет помощь и опора. Во сне и наяву бредил: в сарайчик, рядом с белогористой первяткой-коровой, поставит какого ни на есть меринка, разживется из неоглядных казачьих наделов клином земли, малым на первых порах — кожушком прикрыть, — но своим. Встать бы по утренней заре, вольно расставить на нем ноги; никто чтобы не ткнул тебе в очи, не двинул взашей: стоишь, мол, гольтепа перекатная. Не чаял дождаться той поры, когда выведет в степь чубатых парубков, покорливых, бессловесных, почитающих боле всего на небе — бога, а на земле — родительское слово.
Бежали годы.
Дважды после Лариона прибавлялась семья. Не приносила прибавка особой радости — девки. Лишний рот за столом да трата на справу. Старшая, Аришка, белявая, ласковая до людей; Пелагея, последыш, неудалая явилась на свет. Хилая телом, норовом диковата. Все таится, жмется к загнетке.
А на днях краешком губ улыбнулась Макею доля его нескладная: ввел в хворостяные воротца пегого мохноногого меринка, Абрашу. Немалые годы прятал по целковому за божницу — вверял надежды свои светлые деве Марии. Сберегла, непорочная, прониклась.
Так и прижился Макей Думенко на Маныче, в просторном хуторе Казачьем, по балке Хомутец.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Смалу внушает Борьке отец: не лезь на улице с кулаками, перед взрослыми снимай картуз, а особо почитай стариков. Им-де, благодетелям, кланяйся в ноги: кормильцы, приняли на жительство в свой хутор, иначе сгинули бы всей семьей в раскаленной зноем степи, у курганов, а то и под плетнем.
Туманны объяснения родителя. Зато казачата вразумляли понятнее. Затевал Захарка, атаманов сын, коновод. Упирал руки в бока; копаясь босой ногой в пыли, допытывался:
— Хохленок, на чьей земле ты живешь? Не знаешь. Так, так… А могет, скажешь, чья вода в колодезе? Какую глотаешь, а?
— А вона Маныч чей? Али Хомутец? Скажь! — подступал Сидорка-Заяц, конопатый малец с раздвоенной верхней губой.
Коновод взглядом осаживал выскочку: порядок ломаешь, мол, затыкаешь рот старшим. Сам же терпеливо разъяснял:
— Земля казачья. Вода в колодезе казачья. Да и Маныч тож казачий. А ты кто тут будешь? Хохол. Гольтепа.
Исподлобья озирал примолкшую ватагу, обступившую тесным кругом. Ставил вопрос ребром:
— Тебе земли надоть?
Черпал горстью пыль; набивая в рот Борьке, приговаривал:
— На, поешь вволю, она сла-адкая… навроде сахару в головках, что в лавке Терешки Бурова.
На завалинке, на сугреве, дымили цигарками старые казаки. Прервав разговор, внимательно следили. Развязкой оставались довольны: зелень растет достойная. Можно и помирать со спокойной душой — нажитое за долгую жизнь в надежных руках.
С годами туже затягивалась вражда.
Мучительно искал Борька выход. Не поклон, не низ. Верх! В тесном проулке, встречаясь с казачонком, — бил; двоих тоже бил. Уступали дорогу трое. Жались к плетням, грозились, показывая кулаки, а сами озирались, куда бы рвануть. Со всеми свел счеты. Не выпадало повидаться с самим коноводом. Жил Захарка на другом краю хутора; к тому же осторожничал, не рисковал отлучаться со своего базу без ватаги. А третьего дня свела их узенькая тропка в Хо-мутце, у пруда.
Сидел Борька с удочкой в чаканной прогалине. Услышал конский топот. С бугра танцующей рысью спускался золотисто-рыжий скакун. Обалдело, со спертым дыханием дивился оскаленной злющей морде, могучей груди и роскошному хвосту, волочившемуся по бурьяну. На всадника не глянул, пока тот не подал голос:
— Мути-и, самому жрать!
Захарка!
Подкравшись, ухватил его за босую ногу. Напоил вдосталь казачьей водицей; не выпуская ворот защитной рубахи, вывел на сухое. Не кричал Захарка, не вырывался, молча ждал своей участи.
— Лысый чей же будет? Вроде на конюшне у вас таких не водилось…
— Братнин… Игната. На побывку пришел.
— Ученый, ишь… Не тикает, хозяина дожидается.
Борьку била дрожь от удачливой встречи. Но странное дело: не торопился исполнить застаревший приговор — досыта накормить Захарку землей. Пухлая подушка, крыло, начищенное до огня медное стремя отбирают глаза. Конь будто нарочно дразнил, обмахиваясь мокрым хвостом; вскидывая голову, губами пытался вытолкнуть удила.
Осилил соблазн. Встряхнул Захарку, чтобы помнил, выпустил ворот.
— Пропала охота связываться с тобой… Дал бы в седле рыжего посидеть.
Ворочая горевшей шеей, Захарка вывел коня из воды. Пристраивая ногу к стремени, сплюнул.
— Хо-хол.
Борька ухватился за повод.
— А спробую, ладно?
Заплакал Захарка, трясясь в бессильном гневе. Готов пожертвовать чем угодно, лишь бы не допустить бесчестия — дать хохлу испоганить седло.
— Избей, Христом-богом молю, избей! Не садись… Узнают в хуторе, засмеют. Коня лишаться надо…
Лучшей кары Борьке во веки веков самому бы не придумать. Дотянулся к луке, вскочил в седло…
По тесному пыльному проулку, размахивая ивовыми палками, мчалась ватага.
— Куси его! Ку-уси-и…
— Ату! Ату!
— В канаву сиганул! Робя, гля, хохленок в канаву!..
Канава свежая, глубокая, отделявшая подворье дядьки Мансура, мельника. Пригибаясь, Борька бежал по дну. Взмокревшей спиной, затылком чуял — нагоняют. За поворотом спасение: крутой спуск в балку, бурьяны, ивняк, камыши. Сверху кто-то прыгнул. Заседлал. Подломились ноги; пряча беловолосую, осмоленную солнцем голову, выставил острые локти.
Казачата, победно горланя, улюлюкая, сыпались в канаву, верша малу кучу. Лупили кулаками, пятками, дергали за волосы, рвали уши. Насытились — выпустили жертву. Остывая, хвастались, выставляли раны. Захарка, долговязый заводила, победно показывал окровавленный палец:
— Хохленок было палец откусил! Во хорь…
Сидорка Калмыков, ощупывая багровое ухо, все допытывался:
— Гля, робя, гля! Ухо чи держится еще? А кровь хлещет дюже?
— До самого пупка… Во, гадство! — Терешка Буров оттягивал располосованную рубашку.
Не все могли похвастаться боевыми отметинами. Добрая половина босоногих конников виновато топталась в колючках…
Борька продирался в зарослях ивняка по дну Хо-мутца; сморкался, отплевывался кровью, трогая расквашенный нос. Вгорячах боли не испытывал. Прислушиваясь к победным крикам, доносившимся сверху, ликовал: