С левой стороны — место дружки, Володьки Мансура. Он не сидит, мотается по всей хате. Вон уже отплясывает барыню с какой-то темнобровой молодкой с кольцами-серьгами в мочках ушей.
Оборвалась пляска. Дружка что-то сказал, стараясь перекричать всю свадьбу. В комнате, кто ближе, засмеялись, захлопали в ладоши. Работая локтями, он пробрался в горенку. Поклонился в пояс, объявил:
— Ну, дорогие гостечки, не прогневайтесь… Гуляйте, ешьте, пейте, а молодым пора на спокой.
Вынул из кармана пиджака носовой платок, зажав в кулаке, протянул молодым:
— Хватайтесь за углы. Айда за мной.
Из воротец, сопровождаемые детворой, пересекли улицу. Видать, знал дружка свои обязанности. Ввел во двор к деду Вострику. Хозяева на свадьбе; хату свою отвели на первую ночь молодым. Володька еще с утра устроил.
У порога Борис отцепился от дурацкого платка.
— Пожрать бы…
Дружка выставил щитком ладонь: всему свой черед.
Вошли в хату. Сумрачно, прохладно — не топлено, наверно, со вчерашнего. Еще видно, но крохотные окна мало вбирают с надвори света.
— Ваш ночлег на седня… Размещайтесь, как дома, но не забывайте, что в гостях. Ложе, пожалуйста.
Плюхнулся в заранее набитую невестину перину; рассохшаяся деревянная кровать пропела на разные лады, как Ефремкина гармошка.
— С музыкой.
Борис знал дружку: насмехается, куражится. Знал и Мансур жениха. Двое суток кипит, а выхода не находит — строги свадебные порядки. Этим и пользуется он, дружка. Но порядкам тем настает край. Не желая уронить достоинства в глазах молодой, Володька будто не слышит угрожающего тона жениха. Сдернул марлю со стола.
— Вечеря ваша. И даже — по стопочке…
От порога, открыв дверь, он намекнул прозрачнее:
— Лампа вовсе ни к чему вам… Еще успеете наглядеться. Покедова.
Борис, прислушиваясь к удаляющимся шагам за окнами, глянул на жену, оставленную у порога.
— Проходи, чего уж теперь…
Сам сел на лавку, ей пододвинул табуретку. Наполняя рюмки, наблюдал, как она несмело пододвинулась к скрыне. Раздергивала край фаты. Глаз уже не различишь, но все ее тело в белом, даже венчик из восковых цветов выражали безысходную покорность, угодливость и страх. Защемило у Бориса внутри от жалости.
— Садись… Тоже со вчерашнего голодная. Пирог тут сладкий… Дружка позаботился. Парень он смышленый, всего раздобыл. Бери стопку.
Молодая опустилась на угол табуретки, боком к столу. Потянуться не может — придавила собой край фаты. Рука оказалась в мещке. Дергалась, а привстать не догадается.
Досада разобрала Бориса.
— Стащи ты этот нарытник к черту! Хватит, отзвонил.
Опрокинул рюмку в рот; не сдержавшись, спросил: — Язык есть у тебя? Слово молви…
_ Отряхнув ладони, сорвал с нее фату вместе с венцом, кинул на кровать. Вобрала молодая голову в плечи, будто ждала удара, захлюпала носом.
— Новость… Мокрядь развела. Съем я, что ли?
А через месяц проводила Махора богом данного на службу. Долго стояла на бугре у развилка, уводящего в окружную станицу. Сани с новобранцами уже скрылись в падине, хуторяне разошлись, а она все махала, одинокая и понурая…
ЧАСТЬ ВТОРАЯВЕЛИКОКНЯЖЕСКАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Станица Великокняжеская — центр Сальского округа Области Войска Донского. На правом боку илистого Ма-ныча, речки с низкими заболоченными берегами, опушенными плавнями, издавна ютились калмыцкие зимовья. Четверть века назад пролегла в степной дикой крепи, заросшей по колено типчаком, чугунка. В десятке верст от плавней, в зеленой глуши выставилось пристанционное здание из жженого кирпича, под жестью. Потянулись к нему войлочные кибитки степняков-скотоводов. Прибавлялись из года в год дымки на холмистой бровке, стиснутой с юга, от Маныча, широкой поймой, озером Чапрак, с востока — мокрой балкой Иванчук, с севера — прудом Солонка; сперва дым пробивался из самой земли. Помалу поднимались саманные стены, вверх тянулись гребни двускатных крыш; заметнее стали глинобитные дымари.
С легкой руки великого князя Николая Николаевича, давшего станции и поселку в название свой высочайший сан, заселение этого дикого места пошло в гору. К основателям калмыкам-скотоводам, беглым всякого рода из центральных губерний — от церкви, от помещиков и царских жандармов — густо подселялись коренные казаки сальских и манычских хуторов, бесприютные донские иногородние; из ближних городов, Ростова и Царицына, повалили, как жуки на навоз, захудалые чиновники, в надежде обзавестись работным местом; оборотистые, кряжистые мужички с потертой, туго набитой замусоленными целковыми мошной издали чуяли поживу.
За Чапраком, обок железному полотну, наметилась просторная улица. Обрастала казачьими тесовыми куренями с резными крылечками и наличниками; которые побогаче, закладывали каменные дома, с жилыми полуподвалами, деревянными надстроями верхних этажей; врывались прочные стояки для тесовых и железных оград. К японской войне станица уже обрела вид. Величаво уходила в синь золотым крестом зеленошатровая колокольня Александро-Невского собора; неподалеку подступало к широкому, как степь, плацу трехэтажное краснобокое здание реального училища. В двухстах саженях, в сторону Маныча, среди магазинов стоял каменный дом сальского степного правителя — окружного атамана, казачьего полковника Феоктиста Дементьева. Напротив, по левую руку, высилась кирпичная казарма военно-ремесленного училища, тоже в три этажа; а рядом — в глубине двора, за кирпичной высокой оградой, в тени акаций и тополей уютно примостился особняк мадам Гребенниковой — частная женская прогимназия с полным пансионом.
Как бурьян после августовских дождей, росли в станице мелкие и крупные торговцы. Похваляясь один перед другим, ставили на Атаманской улице особняки, питейные и игровые заведения, конторы, магазины; лабазы, бани, мельницы-вальцовки выносились на окраины, к Солонке и Чапраку. Там же строились окружные ремонтные конюшни, а еще дальше, к Манычу — конюшни сапные.
По широкой степи раскинулись имения конезаводчи-ков, шпанководов. Гнездовьями вились у речек, балок.
Рабочий люд в станице сбивался возле железнодорожных мастерских и депо.
Весть о февральском перевороте сонной волной прокатилась в двуречье между Манычем и Салом, но новшеств мало внесла в задубелый, просмоленный степным солнцем порядок: остались окружной, станичные и хуторские атаманы. Не было в момент свержения царя в Великокняжеской политических групп; отдельные лица состояли в партийных организациях других местностей — в Царицыне и Ростове. Чиновник Калмыков Алексей, социалист-революционер правого крыла, Новиков Дмитрий, учитель женской прогимназии мадам Гребенниковой, социал-демократ, особо выделялись приверженностью к своим партиям.
В марте 1917 года в станице родились сразу две власти — Исполком Керенского и Совет рабочих депутатов, избранный железнодорожниками. Меж близнецами тотчас разгорелась драка. В апреле уже в Исполкоме выделилась казачья группа. Вожди ее — судебный пристав Черепахин и учитель Дугель — заняли автономную позицию к Временному правительству и резко враждебную — к Советам. Ратовали за полное отделение Донской области от России.
— Иногородцев вон с Дону! — бросил клич пристав.
Разгоралась давняя вражда между казачьим и иногородним населением. Взбурлился люд, ощутил какие-то неясные перемены; так чует конь далекое приближение бури. Спокон веку не оставляли надолго базов — сидели больше на завалинках у своих хат, на лавочках у заборов. Теперь дни проводили на улицах, толкались на плацу у собора.
Каждодневно вспыхивали митинги. Сквозь неистовый, откровенно враждебный гам все чаще и чаще пробивался голос за власть Советов.
Вскипали, пенились страсти. С улицы, из-под открытого неба, они втягивались под крыши реального училища, казачьих куреней, под овальные своды собора. Попы в проповедях пугали прихожан грядущими черными днями, какие принесут с своей властью «большаки». Эсер Калмыков и меньшевик Полещук, заслоняясь революционными фразами, захватили руководство в Совете, агитировали за Учредительное собрание; казачье офицерство, возглавляемое Черепахиным и Дугелем, — за Войсковой круг.
Лето 1917 года на Сальщине выдалось знойное, сухостойкое. Неделями на выгоревшем до пепельной белеси небе не показывались тучки. Расплавленным воском бездымно пылали под солнцем бугры, изнывали в безветрии ветловые заросли по Манычу.
К общему бедствию — изнурительной войне — прибавился недород. По хуторам, станицам, прилегавшим ближе к Дону, суховеем шелестел открытый говорок и против войны, и против порядков Временного правительства, не отличимых от царских, старорежимных. На кулаках, дедовским способом, решали казаки спор; с головой окунались в агитационную неразбериху, но понять, кто куда гнет, к чему призывают, чего сулят, не могли. Иногородние приставляли ухо к казачьему гомону, но голоса подать не смели.
В Сальском округе только поднимали иногородние головы, прислушиваясь к революционным речам. Смелость объяснялась большинством. В окружной станице они занимались ремеслами и землепашеством, батрача у богатых казаков, помещиков и торговцев. Среди них попадались грамотные, умевшие растолковать услышанное на площади. Распинались больше из чиновного сословия, учителя, врачи, служащие контор. Реалисты бурно хлопали им в ладоши, с почетом сводили под руки с возвышений.
В середине лета над гомонящей, сбитой с толку толпой начали появляться солдаты — серые, обросшие колючей щетиной, нахлебавшиеся по ноздри окопной грязи. Потрясая кулаками, призывали против войны, против помещиков и богачей, требовали землю для безземельных.
Примелькался на трибуне купеческий приказчик Иван Кучеренко, речистый, из воронежских русаков. Косо глядела станичная полицейская агентура. Можно бы прибрать к рукам смутьяна, но к нему тесно лепились люди из ремесленников — народ больно отчаянный, чего доброго, в поминальник угодишь.