Тучи идут на ветер — страница 28 из 107

— Берешь много на себя, Кучеренко…

С той поры надоедал Андрюшке Шманову, своему начальнику: отпускай, мол. Отнекивался тот, а вчера сам вызвал:

— Настырный ты, черт, — сдерживая ухмылку, укорял он. — Поезжай.

— А он?

Иван, опускаясь на стул, указал большим пальцем назад, за стенку — имел в виду Минина.

— Дал добро. Но ты не сияй. Не насовсем. В Великокняжеской готовится окружной съезд. Ты предстанешь там от Царицынской парторганизации. Вот бумажка. Добирайся на чем сможешь, хоть пешком.

После завтрака, простившись с родичами, Иван едва не бегом заспешил к вокзалу.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Морозным вечером переступил порог своей хаты вахмистр Борис Думенко. Вошел без стука. В печке жарко горели кизяки. Зево заслонкой не прикрыто — бился на беленой стенке отблеск огня. Проход в горенку, между печкой и шкафом, темнел тревожно, подкрашенный горячим светом.

Глядя в него, служивый спросил хриплым, перехваченным от волнения голосом:

— В хате… есть кто?

В горенке, слышно, кто-то сполз с лежанки.

Винтовку отставил в угол, шашку и вещмешок сложил на стол. Нетерпеливо рвал крючки на шинели.

Из-за печки высунулась беловолосая голова. Красные блики мерцали в распахнутых глазах.

Борис, расставив руки, вышел на свет, нарочно показывая себя.

— Не угадуешь? Батянька твой…

Девочка выставила из-за укрытия худенькое плечико в голубой бумазейной кофточке, развязала туго стянутый узелок рта:

— Борис — батянька мой…

— Я-то кто?

— А почем я знаю?

Он смущенно мял залубеневший с мороза, золотистосерый от щетины подбородок; недели две телепался в теплушках, на крышах, сутками вылеживал по вокзалам. Мудрено узнать. Почти не довелось за все годы видеть дочку: после действительной была мала. Правда, являлся на побывку этим летом, в августе, но она лежала в горячке — не до батяньки.

— Лампу бы хоть засветила… Где она у вас?

Лампа на прежнем месте, на оконце. Зажег от трофейной зажигалки. Высветляя пузырь, спросил:

— Мамка куда же подевалась?

— До Деда Макея побегла. И тетя Пелагея тамочки… У их седня веселье: дядька Ларион со службы утик.

Присел Борис к столу, на бывшее отцовское место. Не напрашивался в батьки — девка больно остра на язык. Мало чего еще вчешет. Хмурясь, приглашал:

— Выходи на огонек… Познакомимся.

Девочка оторвалась от печки. Шагнула несмело, боком. Бледную, худенькую — одни мосольчики — руку, ладошкой вверх, вложила в загрубелую лапищу. Глядела не мигаючи, не по-детски. Вылитая Махора! И лицо, и походка, и норов… Недоверчива, ходит боком.

— Борис Макеевич Думенко, — назвался он. — А тебя кличут как?

— Муськой.

— Мареей, значит?

Она пожала плечами: не знаю, может, и Мареей.

Смеялся силком, нервно — задет где-то в своем потаенном, отцовском. А кого виноватить? Взял на колени мешок, зубами раздергивал затянутые лямки — пальцы плохо слушались; выговаривал дочери, будто обиду:

— Что ж, матерю подождем… Она-то должна бы вроде признать. Али тоже?..

Вытряс солдатские пожитки на стол: тряпки, узелки, патроны вроссыпь, пачки с махоркой. Ворошил, а найти не мог, что искал. Вспомнил: в Тихорецкой, на вокзале, переложил в карман подарок для дочери; поближе, скорее бы вручить, не копаться в мешке. А встреча, вот она… Покосился на шинель, висевшую у порога на крючке, но вставать не хотелось — выходит, подкупает подачками. Исподволь разглядывал дочь, не знал, о чем и разговор вести. Глупо и обижаться.

— Ты чего ж на веселье к деду Макею не пошла, а? Может, вместе?

— А огонь кто караулить станет?

Вытягивась на цыпочках, она шуровала в печке. Кизяки уже перегорели, рассыпались огненными кусками. Поставила кочергу на место; утирая ладонями покрасневшее лицо, привела довод убедительнее:

— Пожару наделаем — беды не оберешься.

Полынным веником сгребла в закуток кизячные крошки, солому; не подымая головы, как старушка, попросила извинения:

— Ты уж, служивый, не обессудь, ради Христа… Маманьку подождем туточки.

Ком подкатил к горлу Бориса. Загасил о ножку стола окурок, бросил его в печку. Схватил дочку на руки, прижался обросшим лицом к теплому, пахнущему печеным хлебом, молоком и дымом тельцу.

— Маманька, маманька… — испуганно вертела она головой, силясь вырваться.

Выпустил ее, поправляя под ремнем гимнастерку, повернулся на скрип двери.

Переступила Махора порог. Оторопело дергала не тот конец дымчатого пухового платка.

— Дочка не угадала… А ты?

Со стоном, с дурными глазами обхватила мужа в поясе; подломились колени, сползла к сапогам. Поднял ее Борис под мышки, деловито поцеловал в соленый от слез рот. Помог развязать на шее платок, повесил его на крюк поверх своей шинели. Кофту праздничную, суконную, с меховым воротом, на сатиновой яркой подкладке приняла у нее из рук дочка и унесла в горенку.

Махора осталась посреди комнатки, неловко сжимаясь под строгим мужниным взглядом; разглаживала мятые воланы на пестрой ситцевой блузке, моргала мокрыми ресницами.

Перемену в ней Борис увидал сразу. Подступила к горлу горькая от табака слюна. Отведя взгляд от ее раздобревшего тела, спросил что первое попалось на язык:

— Наши как там? Слыхал, Ларион вернулся?

— От их же я…

Освобождая стол, Борис сгреб в мешок свое имущество. Жене тут же вручил замотанный в чистую портянку отрез на платье, а дочери зеленую вязаную шапочку с пушистым помпоном на макушке; в придачу вложил в руки плитку трофейного шоколада в цветной обертке.

Суетилась Махора, собирая вечерю; делала много неловких движений — не опомнилась от внезапной радости. А тут стыд этот бабий, дурной. Удачно, хоть потемну пришел, при лампе не увидишь на щеках проступивших матежей. Днем бы, не дай бог, сгорела вовсе со сраму.

Муська, в обнове, сидела у отца на коленях, шелестела серебряной оберткой. Матери она не могла не поверить, что этот обросший служивый с сердитыми глазами в самом деле батянька. Хотя в душе еще сомневалась — не похож на карточке, какая стоит в горенке под божнич-кой. Но матери знать лучше, настоящий батянька он или не настоящий.

— Как же ты не признала, ладушка моя?

Выспрашивала Махора дочь, а сама украдкой разглядывала заволосатевшее почужавшее лицо мужа с резко выступившими носом и скулами. За десять лет замужества она видела его мало; жила с ним больше в думках да во сне. Ночами, зарывшись лицом в подущку, горько оплакивала незадачливую бабью долю.

— А может, кого из наших кликнуть? Батю? Они сгадуют часто…

Борис вытащил из грудного кармана часы — полковой приз за рубку, еще с действительной.

— Завтра уж… Ладно. Спать скоро.

В кровати, в потемках, укладываясь на мягкой горячей руке жены, спросил:

— Не порадуешь чего же?

— Ты про что?

— Не прикидывайся… Слепой, не вижу?

Долго не отзывалась Махора. Сдавленная крепкими объятиями, жарко прошептала:

— С надышнего твоего приезду… Уж пятый месяц.

2

Ни свет ни заря ввалился в хату отец. Старый Думенко с виду был уже не тот, каким его знавали хуторяне, не один десяток лет. Вечно согнутая в работе спина теперь распрямилась, будто выше стал ростом. Вместо латаного зипуна на плечах суконный казакин, сборчатый в поясе, на ногах яловые крепкие сапоги. Изменился и обличием. Темные волосы выбелились, поредели, сивой куделью прилегли на затылок; выгорела, выцвела и борода, ковыльным веником прикрывая грудь.

Перекрестился Макей на икону, облобызал служивого, внучке сунул что-то из кармана.

— С благополучным прибытием, сынок.

Оглядывая два крестика и погоны на гимнастерке, висевшей на спинке стула, спросил сытым басом:

— Хвались, до чего дослужился? Царские, гляж>, еще милости. А новые власти не отличили ничем?

Взбивал Борис помазком пену в стакане; усмехаясь глазами, крутил нечесаной головой:

— Не за что новым властям отличать.

Отец прошелся по горенке, оглядывая ее, будто впервой. Борис видел в зеркало его озабоченное лицо, сдвинутые брови. Не одно желание повидаться привело в ранний час; что-то тревожило его изнутри, подмывало спросить, не давало смирно посидеть.

Войдя со двора, Махора попросила свекра раздеться.

— Не, не, сношеница… Рассиживаться нема времени. Лазарь на ветряке один. Неуправка. Другой день казаки с Полстяного ночуют, не смелем. Ветру бог не давал. А сегодня вот с восходом разгуливается вроде…

Присел на край лавки, к самому локтю сына.

— Как же оно новые власти думают жисть строить, а? Ни чул? Вроде ты из ихних краев…

Борис выбрил щеку; утирая лезвие бритвы об ладонь, ответил:

— Насчет общей жизни, батя, не скажу. А что касаемо атаманов — крышка им.

Макей колупал затвердевший, как копыто, мозоль.

— Чем это они им помешали, атаманы?

Убрал Борис ногу с распорки табурета; всей ступней встал на пол, чтобы унять вспыхнувшую дрожь в коленке. Скоблил подбородок, не отвечал нарочно. Батько пришел выведать настроение — не забыл летний разговор. Старому уже тогда были не по нутру его речи о том, что революция, скинувшая царя, ничего, кроме высоких слов, мужику не дала. Как было засилие казачьей верхушки тут, на Дону, так и осталось. Постращали по станицам царскую полицию, а атаманов даже не затронули. По его, Борисову, надо было разделить землю между казаками и иногородними, дать всем одни гражданские права. Это — революция! Стоило огород городить. А так что? Шило на мыло поменяли: был Николай, стал Керенский.

— Уравнять, значит?.. — Макей повесил голову. — А как же я уравняюсь с Гвоздецкими? Али, скажем, с Хо-лодченко? У их — ни кола ни двора. У меня — ветряк, фиголь деревянный, а?

— Не всем же, батя, к старости невесты с таким приданым попадаются…

Борис хотел свести в шутку, но отец обиделся.

— Гляди, спервоначалу завернули Советы круто… А там, как и те, временные… Расплодють своих помещиков, буржуев всяких… И заживем по-старому да по-бы-валому.