Не вытерпел Борис; промокая рушником остатки мыла возле ушей, на висках, заметил:
— Не тешьте себя, батя, понапрасну.
Сошлись на переносицё густые брови у Макея. Разбирая пальцами колечки бороды, высказал потаенное, наболевшее:
— Рази Советы хлеб из цельного зерна пекут… Так же на мельницу возют!
Приметил в глазах сына усмешку, нахохлился — зря проговорился. Не поймет его, не поддержит. Такой же он, как все, кто возвращается со службы: раскаленный, будто сковородка, плюнь — шипеть станет.
Так Макею уходить не хотелось. Досадить чем-то паршивцу надобно; топчась, заговорил нарочито спокойно:
— Нам-то горевать не из чего… Советы — где? Да казаки рази допустють их до Дону? Не-е… Не бывать такому. Вона силища какая под Новым Черкасом… Ого! Спробуй сунься.
— Это верно, батя… Прицел дальний у казаков. Все дивизии свои с фронта загодя доставили обратно. Мужики еще головы клали на Пинах да в Закавказье, а их уже сымали с позиций да отправляли в Россию…
Суть не слишком понятна Макею, но голос у сына вроде без зла, сдержан. Охолонул старый, решил выведать его планы:
— Сам-то ты как думаешь пребывать?
Борис чистосердечно признался:
— Не знаю, батя. За букарь браться — отвык. Погляжу там… Может, по своей части, конной… Наездником на какой-нибудь конный завод.
— Что верно, то верно, отвык ты от земельки. А в наездники ежели… Это опять к панам на поклон, — поплям-кал губами, высказал издавна вызревшее — Скажу тебе по совести, как батька… Не загружай голову легкими хлебами, нема их на свете, легких… Все дается горбом. Прибивайся до меня, как Ларион. Хозяином станешь. Не забывай года мои. А кому оно останется? Будем вместе, одним хозяйством. Землицы гулевой у казаков много. Бери — не хочу. Боле сотни десятин подымем на ту весну, ей-богу. Не отбрасуй и ветряк. Золотое до-нушко.
Борис собрал бритвенное имущество, закутал в тряпицу. Кусая губы, дослушал отца, не перебивал. Кликнул дочку; повесил ей на плечо рушник, легонько подтолкнул: ступай, мол. Облачаясь в гимнастерку, ответил неопределенно:
— Чего, батя, загадывать на весну. Не знаем мы, какая она выпадет еще, весна та…
Со скрипом откинулись хворостяные воротца. По утоптанному мерзлому насту, возле окон, гулко скребли подошвы, слышался смех.
— Дружки до тебе… Не стану мешать.
Макей, обернувшись у двери, пригласил:
— Вы уж тута не засижуйтесь долго. Всем семейством к обеду до нас. Ариша с мужиком обещали прибыть. Да и Акулина Савельевна возрадуется. Ты, сынок, ее чти… Не знает она, прибегла б уж.
— Будем. Поклон ей перекажи.
Захлопнулась за отцом дверь — в хату постучались. Ввалился рыжеусый, красномордый детина в новехоньком дубленом полушубке и высокой овчинной папахе. Подталкивая его сзади, лезли в шинелях, солдатских бобриковых шапках с темневшим следом от царской кокарды. Плечи у всех без погон; поверх шинелей нет и поясов — по-домашпему.
Рыжеусый, скаля щербатый рот, стаскивал пуховые перчатки, рассовывал их по карманам — освобождал руки. По черной скважине во рту Борис угадал его. Восстановил в памяти последнюю перед службой кулачку возле церковной ограды, на плацу. Не только ему тогда досталось от Филата: налетел на атаманский кулак-свинчатку и верный дружок. С той поры Володька Мансур и остался без верхних резцов.
— Борька, чертушка! Дай-кась дотронуться, не верю очам своим…
Эх, не на базу! Можно бы испробовать силушку. Поднакопилась за столько лет!
Из рук в руки переходил Борис. Все — старая гвардия, закаленная чуть ли не с пеленок в кулачных боях с казарвой. Среди своих — двое незнакомых. Один назвался Сидоряком, светлоглазый унтер, пехота; другой — Красносельский, большелобый, скуластый человек со впалыми щеками и цепким, как репьях, взглядом. По сохранившимся петлицам Борис узнал в нем своего — артиллериста. Пожимая костистую ладонь, спросил:
— Полка какого?
— Павлоградского.
— Нет. Не полчане.
Не ожидая приглашения хозяев, Володька Мансур сбросил пахучий полушубок, из карманов защитных штанов вынул две бутылки куренки, поставил на стол. Потирая руки, кивал Махоре:
— Поздравляем, молодица, с возвращением благоверного. Долго ждала, терпеливо…
Воровато скользнул глазами по ее животу, закашлялся притворно в кулак.
Не укрылся от Махоры его взгляд; разгадала по нем истинный смысл внезапного удушья. Заливаясь краской, пояснила, оправдываясь:
— Недолго ждали… Летось, по теплому, на побывку приходил.
Крючка в стене оказалось мало. Навалили шинелей и шапок на топчан.
— В горенку, в горенку ступайте, — звала хозяйка, перенимая мужнин взгляд.
Гости рассаживались у оконцев на лавке, иные мостились на скрыне. Кое-кто еще оказался догадливым: в шеренгу к Володькиным пристроилось с полдюжины бутылок, заткнутых тряпочными и бумажными затычками.
Махора металась из комнатки в чулан, гремела у плитки крышками, собрала все чайные чашки, стаканы, какие были в хате. Более десятка их, поди, гостей. Своего солдатского духа со вчерашнего вечера битком, а теперь и вовсе не продохнешь.
Видя, что мать упарилась, Муська слезла с вороха шинелей на топчане, предложила свои услуги:
— Что тебе помогать, маманька?
— Касатка моя… Протирай вилки. Во, во, хорошенько. Нарезала сала, луку; из погребки достала полуведерную макитру соленой капусты, огурцов; расчалила низку сухих скорченных карасей (ловил во время побывки сам, на Маныче). Расставляя на столе в горенке, просила прощения:
— Не прогневайтесть, ради Христа. Гости вы ранние… Борщом бы вам угодить, не поспели.
— Спасибо на том, — за всех благодарил Володька Мансур.
Приткнулась Муська головой к животу матери; глядя на нее снизу, спросила:
— А кто эти дяденьки? Односумы батяньки? Ага?
— Односумы, касатка. Еще как маленькими они были, бегали вместе по хутору.
Гладила Махора льняные пушистые волосы дочери, а сама глаз не сводила с мужа — ждала приказаний.
Больше всех говорил за столом Володька, его одного и слышно. В дело и не в дело поправлял рыжий чуб, кожаный пояс, выпячивал круто грудь; тонко вызванивали солдатский крестик и медаль. Выхваляясь, вспоминал о боях, о том, как ему удалось из пулемета срезать с вороного жеребца прусского лейтенанта.
Поймал Борис на себе смущенный взгляд артиллериста; почувствовал и сам неловкость за друга. Раскупорил бутылку, разливая, мигнул говоруну:
— Давайте за упокой твоего пруссака.
Ожили гости, плотнее сбились к столу. Выпили за встречу. Разговор завязался общий. От окопной жизни перешли к столичным новостям. Выяснилось, тут больше всех осведомлен артиллерист: впору он очутился в дни переворота в Петрограде. Сидоряк, подогревая интерес, спросил его:
— Сам-то, случаем, на дворец не хаживал в ту ночь? Вздернул острым плечом Красносельский: не об чем, мол, более вести речь? Оторвал, не торопясь, бумажку, насыпал из жестяной коробки махры. Склеив, сосредоточенно оглядел цигарку колючими зеленоватыми глазами. Явно не собирается делиться. Не вытерпел нудного молчания Володька.
— Да, Борис, чул про Захарку Филатова? О-о! Высоко взлетел, ворон. Куда нам с лычками нашими… Братанов и батьку по чинам обскакал. Сотник!
— На днях побывал в хуторе, — вмешался в разговор Егор Гвоздецкий. — С полусотней. В Новочеркасске он.
Вспомнилось Борису: где-то в Закарпатье, в пятнадцатом, не то в шестнадцатом, вычитывал об уряднике Филатове Захаре в «Русском инвалиде» — совершил тот какой-то подвиг.
— Слух имел об нем на фронте.
— Руки не подал бы, не бойсь, — Володька поправил чуб. — Порода известная.
— Родич хуторскому атаману? — спросил Красносельский.
— Сын, меньшой. Друзьяк вот наш…
Кривая усмешка тронула губы Володьки. Моргал белесыми ресницами, будто запорошил глаза. «До чего зенки колючие у этой артиллерии, — подумал он. — Ишь, стерва. Вроде бы раньше и не примечал».
Выпили еще. Разговор свернул к наболевшему, крестьянскому. Егор Гвоздецкий не сумел скрыть вздох:
— А как оно у большевиков склеится с земелькой? Посулили…
Борис заметил, Сидоряк быстро взглянул в лицо артиллеристу — ждал ответа именно от него. Повернулся к нему и еще кое-кто.
Ответил бы он или отмолчался опять, но встрял Мансур. Раздирая сухого карася, высказал свое мнение:
— Боюсь, у большаков руки не дотянутся до нас, на Дон. Хоть бы в России там управились. Ить ей, матушке… Едешь, едешь по чугунке — ни конца ни краю.
— А Дон тебе не Россия? — сощурился Егор.
— Россия. Так она какая? Хозяевы ее вона, в Новом Черкасе.
Мансура поддержал Котька.
— Что попусту брехать. Гуртуются казаки возле атаманов. Не дурно Захарка разъезжает по хуторам с отрядом. Силу свою показывает. А сколько их, таких отрядов, по всей округе?
Угнув большелобую голову, часто дымил Красносельский. Разговору не мешал, чутко наставлял на каждый голос бледную раковину уха.
Поймал себя Борис на том, что силком отрывает взгляд от этого человека. Завешивался густыми клубами дыма — не так наглядно; ломал голову, каким путем он затесался в эту компанию? Обратился к Володьке:
— Не пойму одного… Как вы с утра сумели сойтись такой гурьбой?
Подморгнул тот всей бражке, убирая со лба рассыпанные волосы.
— Да мы еще вчера топтались под твоей хатой. Полночь уже, свету в оконцах не было. Поимели совесть, не стащили с перины…
— В картишки засиделись, — вставил Сидоряк.
— А что делать-то? — набросился на него Мансур. — Отстреляли свое… Будя! И делов: выпить, в картишки кинуть. Но и, само собой, товарищей встречаем. Годы не видались! Борька, чертушка!..
Пригреб его за шею, крепко поцеловал в гладко выбритый подбородок.
— Частенько сгадывал… Не икалось? Ты ж у нас… эх! Как начну, бывало, в землянке вслух вспоминать наше детство… Хлопцы с ума прям сходют. Особо любили про то, как мы казачатам юшку красную пущали.
— Будет балаганить, — нахмурился Борис. — У тебя вон тоже крест, медаль…