Тучи идут на ветер — страница 3 из 107

— Казарва, ладитесь до смерти ушибить… Нате, выкусите.

Угадал место, где они встретились с Захаркой. Забрел в воду. Обмывая засохшую кровь, думал, что налет — расплата за коня. «Ничего, — бодрился, разминая шишку на темени величиной с голубиное яйцо, — зато покатался…»

Вытираясь полой, ощутил тошноту. Прилег возле вербы. Понимал, схватки будут ожесточаться. Ватагу осадить! Как? Жаль, дружков мало на их улице: Вовка Мансур, мельников сын, братья Гвоздецкие да Котька, подпасок…

Загляделся на бездомные барашковые тучки, похожие на отару, затерявшуюся в диковинной синеве. Следом брел чабан в высокой мохнатой шапке, с герлыгой. Поодаль — ворох облаков, напоминавших донской обрыв. На меловом яру, казалось, вздыбился голубой конь. Вот-вот он сорвется на землю…

Борька даже приподнялся, ожидая чуда. Вот она, мальчишеская мечта! Боевой конь под хрустящим седлом и гибкий, как лозина, клинок. Суйся, казарва, хоть всем хутором!

Распаленный воображением, он выскочил на гору. Красное, как кровь, солнце до половины провалилось за Манычем, в сиреневый бугор. Вокруг Мансурова ветряка с пронзительными криками ласточки гонялись за кобчиком; над хутором столбом стояла горячая от закатного света пыль — вернулось стадо. С облегчением вспомнил: черед встречать корову Ларьке, брательнику.

В балке заржала лошадь. Борька обернулся. Оглядывал сверху насупленные ивы. По голызине уже растеклась тень. Из-за колена балки тянул ветерок, незряче перебирал жесткие макушки камыша, косматил иву \ воды. Лошадь заржала опять. Кинулся на голос. Раздвигал лозняк и камыши; босые ноги проваливались в вонючий ил, шурхали в родники. В спину будто толкали: «Чей-то конь пасется… Выломать палку, из пу-та связать уздечку… Охлюпкой можно, без седла. Захарка с ватагой вернется с выгона. Разберут по базам скотину и сбегутся на плац к церковной ограде. А то — у бабки Домны, знахарки, в проулке… Ежели не в хуторе, подались в ночное, на Маныч. И там достану. Сгуртятся у огня…»

Напал на стежку, пробитую в камышах скотиной. Вы7 вела к старой корявой ветле, одетой снизу в медвежью шубу, — заросла бурым мхом. У ветлы, отмахиваясь хвостом, фыркая, паслась буланая кобылица. На хруст сушняка торчком поставила уши. Увидала, ткнулась в траву.

Кобыла деда Кузенка, кацапа, церковного сторожа. Ошкуривая ивовую ветку, Борька тревожился: «Дознается кацап — от батька Макея порки не миновать. Распишет спину потягом…» Махнул для пробы белой липкой палкой; пряча ее за спину, подошел с пучком травы.

— Кось, кось, кось, — погладил вздрагивающую шею. — Не бойсь, дуреха, не съем.

Долго возился у спутанных ног. Всхрапывая, кобыла горячо дышала в затылок, обнюхивала. Путо веревочное, длинное. Вдел ей в рот, взнуздывая; другой конец перекинул за уши, затянул узлом. Готова узда. С маху влетел на гладкую спину.

Правил по склону балки, в объезд хутора. Нарочно придерживал, тянул время — на плац ворваться бы потемками. Из-под ног, из бурьянов, выпорхнула черная птица. С холодящим душу криком взвилась, мигнув на опаленном крае неба белым исподом крыльев. Успокаивал больше себя, нежели полохнув-шуюся лошадь:

— Нашла кого пужаться… Кулик.

Сухая отножина, поросшая чернобылом, вывела к краянским садам. В тесном проулке остановился. Соломенные нахохленные крыши слились в сумерках с деревьями. В ближнем дворе из открытого настежь летника выбивался свет от печки.

Ясно белеет плац, вытоптанный у церковных ворот; фонарь на крыльце правления еще не горит. Шумит, ликует ватага: справляет победу на Хомутце. Кто-то орет дурным голосом — давят масло или вершат малу кучу. Различимы атаманские крики Захарки.

Кобылица, чуя дом, призывно заржала. Огрел ее. Выскочил на плац; гарцуя, подал команду:

— Со-отня-я, шашки вон! В атаку-у, галопо-ом!

Врезался в ошалевшую кучу. С левой руки торчала голова Захарки. Опустил «клинок» — жердястое тело вожака будто переломилось. Секанул правой — тоже угодил. Истошный крик всколыхнул неустоявшиеся сумерки:

— Ро-обя-я, хохо-ол!..

Черным вороньем брызнули казачата врассыпную.

Со всего разбега долбанулся Захарка в чью-то запертую калитку. Кинулся на плетень. Борька опоясал его вдоль спины, за штаны сорвал наземь.

— Лежачего не бью. Но помни отнынче, чигаман… Где бы ни встретил, буду бить, покудова стоишь на ногах…

На Хомутце отметил в нем завидные качества: не плачет, не молит о пощаде. Попался — достойно, сполна получает заслуженное. Не замечалось, чтобы и жаловался старшим братьям или еще хлеще, отцу — атаману. Неожиданно Борька предложил:

— Коли хочешь, давай играть в войну, а? Край на край. Я своих хлопцев подыму.

Привстал Захарка на колено; вытирая рукавом нос, уточнил:

— Понарошки?

— Биться в кровь.

— Подходяще.

Круто развернул Борька кобылицу, исчез в темном проулке.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

День клонился к вечеру. Жаркое солнце еще палило макушку могучего разлатого тополя, без устали шумевшего над цинковой кровлей куреня справного казака Никодима Попова. Через тесный думенковский дворик, наискосок, перебежала синяя зыбучая тень; легко, быстрее, чем по ровному, она вползла на земляную крышу хаты, повернутой к проулку глухой облупленной стенкой.

Макей, вздохнув, прикрыл за собой хворостяные воротца. Постоял у порога, оглядывая подворье. Догадался по высохшему дощатому корытцу — жена с утра так и не свешивала с кровати ног. Засосало нехорошо. Бросил на завалинку харчовую порожнюю сумку, изогнувшись, вошел в хату. Со света ничего не видать. Всем телом, напеченным за долгий день, ощутил прохладу.

За печкой завозилось, заскрипело.

— Ты, Макей Анисимыч? А я залежалась. Зараз встану, гарнушку на воле распалю…

Подхватил высохшую, как кабачная плеть на огороде, женину руку, бережно уложил на лоскутное стеганое одеяло. Присел робко. Под большим мослаковатым телом деревянная, источенная шашелем кровать застонала. Избегая блескучего, настороженного из глубоких ямин взгляда ее, ковырял ногтем загрубелую мозоль.

— Борьки нема со школы?

— Задержуется. — Она поправила цветастую подушку. — Гляди, опять батюшке Гавриилу сено ворошить, как надысь… А не то до Ариши зайшел. Она седна у псаломщика нянькается. Ларион тоже с ею. Пелагея домовничает.

Сомкнула блеклые губы, превозмогая боль внизу живота; руки легли поверх одеяла, против болючего места.

— Встаю, встаю…

Макей угрюмо мял выгоревшую за лето бороду; отвернулся — ненароком выдашь думки свои темные. Чахла, ссыхалась на глазах жена, съедаемая изнутри какой-то жестокой бабьей болезнью. Гнуться, хвататься за живот начала она сразу за Пелагеей — последышем. Первых рожала — Борьку да Лариона с Аришей, — не замечалось. А может, и было, не углядел… Не жаловалась — таилась. Вот и теперь.

— Полежи трошки… Борьку пошлю за бабкой Домной, знахаркой.

— Господь с тобой, Макей Анисимыч, а платить чем?

— Просила горожу справить…

На худом черном лице жены отразился испуг.

— Христом-богом молю, не посылай. Покаюсь уж. Надысь сама ходила до ее… Хужее поделалось: растравила в середке пойлом каким-то, печет зараз, спасу нема. Даже от слова святого не легшает. — Прикрыла немощными ладонями его загрубелый, в ссадинах и трещинах кулак. — Прости, Макей Анисимыч, видит господь, не жилица я на этом свете. До покрова чи додюжаю… Давно почуяла неладное, таилась все, скрытничала. Тешила саму себя: пройдет, мол, дело бабье, известное. Жалкую об одном — не могу помочь тебе детишков на ноги поставить. Уж сам тут…

Осилила все-таки мужнину руку — дотянула; прислонилась пылавшей щекой. Жадно, с тоской обжигала взглядом крупную, с выцветшими добела висками голову. Более десятка лет прожито, срок немалый, а все не нагляделась вволю. В девках не довелось помиловаться на улице — человек он тоже из слободы. Переступил вот так однажды порог, высокий, с черной бородой, взял за руку и увел из-под родительского крова. Запомнились руки эти, узловатые, теплые. Ночами гладила их у себя на груди, подкладывала, как сейчас, под щеку, зоревала. При дневном свете глазами встречались мельком — не пристойно лупить праздно зенки. После ужина, в постели, тешились: вырастут сыны — одолеют нужду.

Но такое было смолоду, а последние годы уж и слова иссякли. О чем говорить? Одно желание: выбиться в люди. Заиметь собственный клок земли за Хомутцом-балкой, пару быков либо коня… Хозяином стать! Не гнуть хребет, не рвать пуп на казаков, не кланяться в пояс каждому встречному-поперечному.

Разглядела она в муже сокровенное… С этим не делился, вынашивал вглуби, как баба младенца. Сам в детстве не постиг грамоту — детей хотел учить. Всех сразу не под силу. Возлагал надежды на Бориса, старшего. Понятливый. Жалуются казачки у церкви: драчлив, мол. Но сын и сам редкий день являлся без свежих синяков. Шут их разберет, кто прав, кто виноват. Детвора, она завсегда дерется на улице.

Прошлую осень отволок Макей попу единственного подсвинка — замолвил бы тот слово перед хуторским атаманом. Проучился Борис год благополучно. После лета пересел в другой класс. Как оно обернется? Бычка годовалого, кроме нечего, сгонять с базу. Трудно доведется Макею одному тут с малыми. Когда еще подрастут помощники.

Обцеловала пахучую ладонь, толстые, негнущиеся пальцы; скрывая прилив бабьей нежности, подбодрила:

— Ты не печалься, Макей Анисимыч, подыщешь справную женщину… Она поможет тебе вылюднять детей.

Не сдержала вздоха. Выпустив его руку, отвернулась к стенке, едва слышно попросила:

— Лампадку засвети. Серники в скрыне…

Макей не мог вынуть непослушными пальцами спичку из коробки. Выручила младшенькая, домоседка. Вошла неслышно; доглядев неловкость отца, предложила:

— Батяня, дайте я зажгу лампадку.

Сидел Макей на завалинке, разложив на коленях кисет. Ничего нежданного не сказала жена. Понимал и сам, не жилица она на этом свете. Обвинял себя. Бок о бок, словно быки в ярме, тянули воз-нужду. Прослушал, как впервые ойкнула, проглядел, как прикрыла ладонями болючее место…