Мансур, польщенный, отмахнулся.
— Гм, крест… А погоны вахмистра! Без малого — офицер. Незадарма цепляют. Зна-аем. И про часы двои серебряные слыхали… Вона цепок мотается.
Рука Бориса вталкивала в нагрудный карман блйшку брелока.
— Лычки задарма достались… Выплясал.
— Как то есть… выплясал?
Володька разгонял коричневый едучий дым — яснее видеть глаза: смеется?
— А как у нас на хуторе… Казачка!
— С ним по-серьезному, а он на смех, — обиделся Мансур.
Заинтересовало и Красносельского. Облокотился на стол, подперев лобастую голову; в уголках воспаленных губ шевелилась усмешка. Обращаясь к нему, Борис рассказал давнишний случай еще из действительной. Полк размещался в Западной Украине. За езду на лошади, рубку и джигитовку он был направлен в Одесскую учебную команду. Вернулся с лычками. На радости обмыли их. За дебош, учиненный пьяной братией, его разжаловали и вместе со всеми готовили к демобилизации, хотя полковое начальство решило удовлетворить просьбу — оставить на сверхсрочную.
— Тут уж выпил я! И в казарме — казачка. А на ту пору — сам полковник. Стоял в дверях, покуда гармонист не свалился на нары. В глазах — карусель, а доглядел белые усищи, враз встало все на место. Хлопнул он по плечу: «Сымал я с тебя, братец, лычки, я их и вешаю обратно».
Борис развел руками: вот, мол, и заслуги мои.
Пр ишли свои — сестра Пелагея и брат Ларион. Сестру обнял, прижимая ее голову, закутанную в клетчатый платок, с братом поручкались сперва, оглядывая друг друга, потом поцеловались. Ларион выше его ростом, темноволос, кареглаз.
— Встретились бы где… Навряд ли опознал.
Гости, зная меру, поднялись из-за стола, разобрали шинели и шапки. Благодарили хозяйку за угощение и ласку, извинялись, что накадили дыму полную хату, затоптали пол.
У порога, прощаясь за руку, Сидоряк пригласил:
— Приходи как-нибудь до бабки Степаниды… В картишки сбросимся. Не отбивайся от нашей компании.
Борис пожал плечами.
Сбылись благие намерения хуторского атамана.
Нечего греха таить, Макей Думенко не без корысти хотел породниться с казаками Филатовыми — самому за свой век не удалось выбиться в люди, сыну таким путем желал добра. Но вышло наоборот: зернышко, уроненное атаманом, проросло и дало колос…
Проводил старшего на цареву службу. Остался один мужик на дворе (Ларион — в людях), а на руках — две дочки да сноха с маленьким. Вон их сколько, ртов-то! Тут и подвернулась знахарка Домна. Началось с шутки, а кончилось всерьез.
Чинил Макей ведра у Домны. В ту пору у нее проездом остановился крепкий мужик из хутора Процикова. Хозяйка возьми и брякни:
— Человек справный, а вдовствует. Ты, Савелий, дочку свою не отдашь? Сколько годов, посчитай, бедствует она без мужа. Уж и век бабий настал.
— Акулину, кажешь?
— А чего?
Домна окликнула:
— Макей, ты слышь, что ль? Да погоди грюкать железом! Тут разговор завязался. Ты-то сам как насчет бабы? Ежели, скажем, подходимая подвернется, а? А то уж козлом от тебя зачинает отдавать. А будь баба под боком, хоть оббанит.
Привстал Макей с колен; промокая подолом фартука взмокревший лоб, поддержал шутливо:
— Хомут нашелся б, а конь вот — он…
Не впервой Домне затягивать такие узелки. Стукнула донышком бутылку об стол, поставила закуску. Не опорожнили еще посудину, а она уже прочто заседлала гостя, гнала и дыхнуть ему не давала:
— Не скупись, Савелий, расшнуровывай мошну. Дело верное и надежное… Как в унавоженную землю: горсть бросишь — меру возьмешь. Провалиться на этом самом месте. Сгадаешь потом… Мужик-то — загляденье. Не пьющий, слово господнее почитает… Так что раскошеливайся, Савелий… Благое дело содеешь и для дитя сво-го кровного и для доброго человека. Господь, он все сверху видит, примечает. А за ним, как ты сам знаешь, не задержится. С собой ить не заберешь, все тут останется.
Словом, отваливай, Сава, молодым на обзаведение, и по рукам.
Кряхтел Савелий, чесал залохмаченный кадык — боязно, на кого не довелись, деньги швырять на ветер, чай, не сор. А что касаемо дочки, Акулины, знахарка верно подметила: не вековать же бабе, вошедшей в такие лета, одной. На старости хоть голову притулить будет к кому… А мужик и вправду на погляд справный да и здоровьем, несмотря на годы, не обделен.
Долгонько засиделся в тот вечер Макей у Домны. А через время, в самый день рождества, ввел он в свою покосившуюся хату жену — опрятную женщину лет сорока, Акулину Савельевну. Тесть не поскупился: отвалил зятю из рук в руки на обзаведение две сотенных. По тому времени деньги неслыханные. Вдобавок дал мужицкий совет:
— В землю дуром не вгоняй капитал. Ветряк ставь. В наших краях мельница — золотое донушко.
Через два лета на бугровом краю хутора, неподалеку от Мансуровского, горделиво выставился ветряк, а рядом, в сотне шагов, как из земли, вырос флигель под тесом и с крылечком.
В напарники мастера мельничных дел Макей взял соседа, Лазаря Томилина. Он же, Лазарь, и остался ми-рошником. Завертелись махи от легкого ветерка, заскре-готел жернов на каменном подставе, потекла горячим ручейком по деревянному желобу духовитая мука в подвешенные на крючья мешки… Вот оно, золотое до-нушко!
В день людского заступника перед богом, Николки-зимнего, съехал Макей со старого подворья с женой, падчерицей и старшей дочерью, Аришкой; младшая, Пелагея, отказалась от новых тесовых хором, осталась жить с невесткой.
— Не обижайтесь, батя, — заявила она. — Поживу в своей хате, покудова братушка Борис со службы не воротится. А там видать будет… С Махорой мы ладим, сжились. Да и с дитем ей тут одной как оставаться?
Отец не хотел отдалять от себя пару крепких, дармовых рук — они ой как надобны теперь ему в хозяйстве. Попробовал усовестить:
— Одумайся, Пелагея… От людей срамно. Родную дочь кинул.
Но Пелагея стояла на своем:
— Доглядеть за вами есть кому… Женщина душевная Акулина Савельевна, зря не скажешь. Но видит бог, батя, так-то лучше. Хату эту мамка строила, отсель и выносили ее. Мочи моей нема… Хоть я память об ней тут оставлю.
Пряча слезы, ткнулась лбом в печку.
— Ну, бог с тобой, — сдался Макей. — До-твоему будь. Не обманулась знахарка Домна: Савелий не на ветер кинул свои капиталы…
Старательно вытирали подошвы о мокрую мешковину на крылечке. Муська, вырвавшись из отцовских рук, побежала сообщить деду Макею и бабке Акулине: они, мол, явились. За ней вошли Махора с Пелагеей. Борис присел на перильце, докуривая цигарку. Ветряк тяжело ворочал крыльями. Ветер, завихриваясь, бил о деревянную решетку плохо крепленную парусину.
Борис рассеянно искал шумливое крыло. С ума не шел артиллерист. Ни он, ни тот другой, как его? Сидоряк. Федото Сидоряк попроще, весь на виду, а Красносельский — орешек. Спробуй раскуси. Они не полчане, дома всего ничего, а друг друга понимают со взгляда… Что их связывает? И где они начали ее, связь-то?
Этот треск! Борис вглядывался в крылья. Ага! Вот оно, трескучее. Дегтем измазан остов возле вала. Вернулся к прерванным мыслям… Чем вечерами занимаются кроме карт и самогонки? Узреть со стороны трудно. С виду-то вся компания одинаковая — окопная, серая. Володька Мансур прет клином. Отвоевал, хватит! Отгулять бы, отпить за то солдатское, прервавшее разгульную жизнь еще в парубках. А каким голосом он заговорит, когда Советы положат руку на его добро? На мельницу, быков… Пока в хуторе вершат казаки, опасаться Володьке некого. Известно, чего добиваются большевики. У него, Бориса, до фронта однобоко было понятие: лютого врага своего он видал в казаке, оделенного царской милостью. А большевики заглядывают в саму глубь. Для них все одно — казак или мужик. И правда, разные бывают как те, так и другие. Собственность — вот в чем видят они корень зла на земле. Цель их — выдернуть этот корень. Сравнять всех людей до единого, чтобы не было ни бедных, ни богатых. Понятно и справедливо. А бывают и из мужиков такие захребетники. Сосут из своего же брата батрака. Далеко за примером и ходить незачем: Мансур старый, Володькин батько. Этот любого почитай казака в хуторе за пояс заткнет. А завтра таким же в точности сделается и его кровный родитель. Вновинку ему, не огляделся пристально: сам ворочает за троих. А набьет мошну — на тройке раскатывать станет, пальцем будет тыкать в батрака, как в быдло.
Ослабляя пуховый шарф — подарок жены, с ожесточением затоптал окурок на вымытом добела крылечке. Выверну артиллериста наизнанку! Что там в нем? Начинка какая?..
Не дождалась, вышла мачеха. Опрастывала руки из-под новой цветастой завески.
— Не утерпела… Глянуть хотелось. Услыхала с утра еще… Пришел! И оторваться от печки нельзя…
Не избалован Борис материнской лаской; какая была, позабыл с детства. Явилась эта тихая, неприметная женщина — воскресила ее. С летнего приезда на побывку он проникся к ней доверием. Правда, матерью не звал — величал по имени-отчеству. Но она и не требовала того, просто тянулась бездумно, как повитель к солнцу, своей доброй душой.
От нее пахло хмелем и еще чем-то волнующе знакомым. Освободился от объятий, укорял:
— Что уж вы, раздевше…
Вошли в прихожку.
— Давай-ка твою шинельку, сама пристрою, — Акулина Савельевна суетилась, обхаживала. — Проходи, проходи в светелку.
— А бати нету, что ли?
— Прибежит… Майнул в Веселый по своему мельничному делу. И Лариона с собой прихватил. А ты не печалься. Мы и без него таковские, по рюмашке опорожним.
Потирая уши, Борис прошелся по светлой просторной комнатке. Тяжелые кованые сапоги — давнего пошиву, с действительной — гулко ступали по деревянному полу, натертому речным песком. Поглядел в большое окно с чисто промытыми стеклами на сады крайних дворов. Рад, что нет отца, — опять бы допросы, ощупывающие взгляды. А как ему ответишь, когда и сам не знаешь, что сбудется завтра. Одно проясняется: без крови казаки не поделятся землей. А их сторону возьмут и крепкие хозяева из мужиков…