Мимо окон проехали всадники. Сидорка с калмыками. Завертелся: куда тряпку? В ящик стола — заперт. Кинул под лавку. Облокотившись, щипал бритый подбородок, желая вызвать на лице приветливое выражение. Щеками ощутил знобкий холодок, волнение подкатило к горлу.
На пороге, загораживая спинищей дверь, — дюжий дядька в куцем парусиновом пиджачке, вывоженном в дегте, яловых сапогах с белыми головками, присыпанными мучной пылью. Краснокожее лицо с грубыми складками под скулами, вислые брови и насупленный тяжелый взгляд мало что сохранили от горластого, задиристого хохленка. Захарка невольно подумал, что и он, наверно, выглядит со стороны не кугой зеленой. Не сумел сдержать ухмылку; копаясь в карманах, проговорил:
— Случай свел бы ненароком где-нибудь… не угадал бы. Ей-богу.
— Мудреного нема. Сколько годов…
Мансур переступил — на дощатых некрашеных полах мокрый след от подошв. Стаскивая папаху, виновато глядел под ноги.
Выложил Захарка на стол все карманное хозяйство: начатую пачку папирос, трофейную немецкую зажигалку в форме человечьего черепа, коробку спичек, мятый носовой платок, складной нож с богатым набором лезвий. Еще порылся. Достал пряжку от тренчика — вьючного ремешка. Покидал на ладони; промахнулся — пряжка упала на пол.
Звон вывел его из дурмана. Сдвинув недовольно светлые брови над глубокой переносицей, торопливо посовал обратно в карман нож и платок; за пряжкой не нагибался, прикрыл ее носком сапога. Двигая пачку, предложил:
— Закуривай.
— Да рази что подымить офицерских…
Толкая под мышку папаху, Володька Мансур неуклюже; враскачку подходил к столу. Сгреб корявой толстопалой рукой пачку, неумело вытаскивал папиросу. Скаля щербатый рот, ловил голубой, едва приметный огонек в зажигалке, дрожавшей в протянутой руке важного ху-торца.
Закурил и Захарка. Гонял языком из угла в угол рта мундштук.
— А ить зубы-то тебе высадили в кулачках. Припоминаю, когда… На маслену, вон там, возле ограды. Уж перед самой службой. Бой славный был. Еще отец мой втесался.
— Отож, он самый и выставил передние, — усмехнулся Володька, топчась, не решался присесть без спросу. — А ране — ты. На Хомутце. Во, кутний…
Захарка указал взглядом на лавку. Обругал себя — не догадался пригласить сразу. Полковник Севастьянов именно с этого бы и начал: усадил сперва вежливо, потом уж угостил папиросой.
— А по-моему, не он приложился…
— Ну да, — возразил Мансур. — Дюже ясно помню. Он еще бате моему ворот оторвал от полушубка да по кумполу съездил. Я по-омню. А Борьке атаман паморот-ки вышиб в той стенке. Чалов дотянул его до завалинки. И зараз белеется шрам на горбине носа…
— У Борьки?
Осекся Мансур; зябко повел шеей, передергивая плечами, будто ужа пустили ему под рубашку. Колупаясь в черных, забитых землей ногтях, ответил без той нагловатости и самоуверенности:
— А то у кого же… Како-сь вспоминали, вон, на рожество, когда возвернулись с окопов…
Спугнул неосторожным словом мельника. Даже не словом, не голосом, а нетерпением, вспыхнувшим на лице при одном упоминании имени хохленка. Трудно держать в утайке свои желания от собеседника, коий наверняка знает, что от него хотят выведать. Нет, нет, не в его нраве такая работа: ходи по окрайку, с оглядкой, словесную нитку плети тонко, как паутину, лишь бы не оборвать. Куда проще: выхватил из ножен шашку или долбанул кулаком об стол. И откуда он вывернулся, этот богом проклятый полковник Севастьянов со своей тайной канцелярией, опутавшей его, Захарку, по рукам и ногам! Ужель не могли сыскать на такую должность про-кудливого хорунжего, вроде того же Назарова? Снял ему Борис котелок с плеч, и поделом — не суй во все дыры. Сидел бы тишком в какой-нибудь хате, плел вот с такими мордатыми «тонкие» разговоры, окручивал бы их да бумажки грамотно сочинял — отчеты. Завтра и ему такую бумаженцию надлежит сварганить да отправить вестовым в Константиновскую. Лучше бы сойтись в конном бою с самим Борисом, чем пыхтеть всю ночь над белым листком… Крупные капли пота горошинами скатились по ребрам. Ощутил их прохладный след.
— Самому-то какие дороги выпало топтать в войну? Слыхал, крестов наловил полную грудь… Верна?
— Где уж… — заскромничал Володька, явно польщенный. — Не боле твоих. А дорог потоптать довелось, эт правду. За букарем меньше ходил всю жизнь, чем исходил пехом Расею-матушку.
Кажется, иссякает «тонкий» разговор. Вышел Захарка из-за стола. Ломая с хрустом за спиной пальцы, засмотрелся в окно. Сидорка заседлал коновязь; что-то «заправлял» калмыкам — охране. Те сдержанно посмеивались, качая головами. «Ночные похождения свои выкладывает, прокуда…» Не оборачиваясь, спросил:
— Так тебя конвоем пригнали в правление?
— А то… С млына сняли. Заканителился с ремонтом, камень насекаю. А тут прискакали, грозятся плетьми…
— Сидорка, что ль?
— Кой же… Трегубый черт. Жаль, говорю, не вкинул пацаном тебя в лунку на Хомутцу. На крещении вон… Помнишь, Захарка, крещенскую кулачку в балке, возле млына нашего? Ай забыл?
О какой именно кулачке спрашивал мельник, поди вспомни! Кивал согласно. Нежданно для себя он почуял в «Захарке», что некий узелок в их давних отношениях вдруг развязался. Не громкое слово, не кулак — пустой, никчемный разговор взял верх. Это крохотная победа над самим собой. Прав полковник, заверяя, что в их деле нужна малая толика терпения: во время допроса, разговора ли, все одно с кем, держи себя в шенкелях.
С облегченным чувством Захарка крутнулся на каблуках; указывая на пустой стол, предложил:
— Чего ж мы так… Встретились за столько лет! И тут, в казенке этой… Айда до нас, батька валуха зарезал, а?
Мансур развел руками: воля, мол, твоя.
Не хмелел мельник. Соком бурачным наливался после каждого стакана. Крякал на всю атаманскую горницу. Раздувая ноздри, вытягивал из пшеничной корки живительный хлебный дух.
— Эх, сатана, скаженная… Доморощенная?
— Батя запаривали.
— Отож, чую… У знахарки слабже, разбавляет, сучка старая.
Смачно обгрызал баранье ребро; доглядев, радушный хозяин опять наклоняет отполовиненную четверть, польстил:
— Ты, Захар Кирсанович, в большие люди пробился… Со-отник! Эт, брат… угу! Сроду у нас в хуторе и чину такого не бывало. Верна, а?
— Гм, сотник… Не дюже велика шишка.
— Ну, да…
Вытер Володька об латаные штаны жирные пальцы, взял стакан.
— Все, Захар Кирсанович, ладно. И угощение, и самогонка крепкая, и вспомнили детячьи леты, а давче… обидел. Ага, дюже обидел.
— Калмыков гонял за тобой? На то в обиде?
— Руки не подал.
Тягуче скрипнул под хозяином стул.
— Обидчивый какой… Не знал. Давай выпьем.
Выпили не чокаясь. Мансур крутил нечесаной башкой, гнул свое:
— Брезгуешь.
Захарка сделал вид, что не слыхал укора. Подбивался ближе к своему потаенному:
— Сотник — ерунда. Наш хутор мог бы поиметь чин и поболе… Не веришь?
Отсунул Володька кость, уперся локтями в край стола. Набрякшие глаза его дерзко ощупывали защитный суконный мундир, ловко подогнанный к сухопарому телу сотника, новехонькие погоны, мерцающие золотом, как риза попа Гавриила. Не задерживаясь на наградах, уставился в бледное, гладкощекое лицо. Избегая встречи с глазами, с обидной хрипотцой высказал:
— Давай, Захарка, напрямки… Зачем я тебе спона-добился?
Сотник пожал плечами — отозвались кресты и медали.
— А рази без надобности грех выпить?
— Не-е, крутишь, как лисовин хвостом. Я ж зрячий… Борька Думенко, вот кто тебе нужон.
— Он.
Обрадованно хлопал себя Мансур по ляжкам, выбивая из ватных штанов пучками муку.
— Отож. Доразу и казал бы…
— Тогда бы мы тут, в моем курене, и не сидели. Насекал уж давно бы зубилом камень на ветряке.
Мельник передвигал смущенно вилку с деревянной колодочкой по скатерти. Испытывал неловкость за свой дурной норов; не подымал глаз, просил прощения, каялся:
— Не ховай за пазуху, Захар Кирсанович, камень… Друзьяк Борька мне, крепкий друзьяк, не таюсь. Ты и сам то знаешь. Водой, бывало, не разольешь. И вам доставалось, и нам влетало. Поровну синяки делили. Но то было в малолетстве… Игрошки. Зараз — другой табак. Не причастен я к его делу. Не пошел в отряд. Хватит, хлебнул кровушки. Самогонку лучше хлестать…
Взял бутыль распяленной лапой за горло, плеская на скатерть, до краев налил свой стакан. Выпил глотком. Утираясь рукавом, понурился; упавшим голосом досказывал:
— Гневайся, Захарка, не гневайся, не сужу я его. Коль пошло у нас по душам, скажу… Отменный он вояка. И сделал его таким ты со своей ватагой, еще смалу. Вспомни…
— Помню.
— Отож. Это начало! Две рубки за какую-нибудь неделю. А набат — по всему Манычу! Уж такая его планида.
Прикрыл плотнее Захарка дверь в переднюю, откуда раздавались женские голоса. Встал посреди горницы, расставив отяжелевшие ноги в хромовый сапогах.
— Вот и помочь бы ему оказал, как старый друзьяк…
— Кому?
— Борису.
Встряхнул Мансур головой, сгоняя хмельную одурь — силился вникнуть в смысл Захаркиных слов.
— Не нынче-завтра Войско Донское отмобилизуется. Одним махом сомнем все красные шайки, вытесним Советы из Области. И заживем по-старому. Все иногородние, вставшие с оружием в наши ряды, причислются к казакам и получат землю.
— Чули такую брехню.
— Брехня? — Захарка вынул из кармана сложенный лист. — Документ. За печатью и подписью. Видал? Так вот… Борису нужно раскрыть глаза, покуда не поздно. Он природный донской. Да и ты… Деды ваши родились на Дону, батьки. Выходит, кто же вы? Не хватало одной формальности: перепишут вас из одних бумаг в другие. Право на то зараз имеется. Вон оно, воззвание Багаев-ского.
Мансур взял из рук его бумагу; пройдя к окну, недоверчиво всматривался в печатные буквы, черными блохами прыгавшие в глазах, мучительно шевелил губами.
— Где ж тут… про казаков?
— Вот, читай…
Захарка вслух вычитал нужный кусок текста. Пряча воззвание, попросил, не то повелел: