Ни среди военных, ни среди именитых не нашел Захарку. «Отлучился куда?..»— подумал, ощущая подкатывающую к сердцу тревогу. Увидал Сидорку на перилах правленческого крыльца, тревога проступила явственнее. «В хуторе, значит… Без вестового он не рискнет уехать…» С новой силой, как и в день после встречи с сотником, его до зуда растеребило беспокойство: с какими такими «уполномочиями» он явился в хутор? Днем на люди глаз не кажет, больше просиживает дома; за ворота выходит после того, как истухнет за Манычем вечерница. За полночь светятся щелки в запрогоненных ставнях окон правления, выходивших на плац из кабинета атамана. Достоверно, Сидорка поставляет ему тайком хуторян; эту ночь, в числе других, побывал в правлении старик Никодим, Ефрема Попова батька. Ясно: тревожит семьи красных отрядников. Арестов покуда не слыхать. Тихой сапой ведет. Надолго ли? «Отослал, наверно, к Борису кого-то… Поджидает ответа…»— решил он. Вздохнул важко — пожалел, не поехал сам в Целину.
Пропустил Володька, когда есаула сменил урядник — выкликает по списку. Отозвался негромко Стефан. Где-то под конец назвали и его.
После переклички место урядника занял поп Гавриил. Облаченный в торжественные наряды, в бархатной камилавке, меченной крестом, мотал бездымным кадилом, тянул гнусаво, благословляя воинство на подвиги ратные.
— Слышь, слышь, Мансур? — Стефан толкал в локоть. — Борьку Думенко шерстит Гаврюха… «христопродавца», «анчихриста»… Во, во… От церкви отлучил. Козел облезлый, тоже, куда и люди…
Оттряс кадилом поп; задирая зеленый клин бороды, выставил для целования золотой узорчатый крест — подводил воинство под клятву господу богу.
Урядник подал команду. Первым к кресту вышел правофланговый, Гришка Крысин. Стефан, кося глазом на церемонию, горячо шептал:
— Появись Борька зараз вон в проулке на своей лысой кобылице… Во, смехота! Сыпанули бы с плацу, навроде груш с ветки.
Володька повел построжавшим взглядом, куда указывал не в меру развеселившийся казак, — легко может случиться и такое. В бабьей толпе, дугой охватившей строй, он увидал сестру Бориса, Пелагею. Виднелась ее голова в клетчатом платке. Прикрыв пальцами рот, она со страхом глядела на батюшку.
Машинально дергал Мансур под уздцы Абрека.
Пасхальные праздники отгуляли вольно — в пьяном буйстве, драках, скачках. Хмельной угар захлестнул и гарнизон. Оторванные от жен, от земли, здоровые, молодые, изнывали казаки в сонной одури, нудились в безделье на казарменном режиме. Хуторские хоть украдкой, ночами, но проведывали своих баб, зазноб. Ино-станичникам тоже удавалось прорываться сквозь уряд-нические заслоны. Охальничали на улице — заманивали девок в сады, завязывали им подолы на головах. Находили отдушину в картах; свободные от караулов и разъездов, резались денно и нощно до дуриков в башке.
В страстную субботу есаул Грибцов, снарядив глубокие разъезды, усилив караулы, отпустил сотни ко всенощной. Начесав чубы, надраив полами шинелей сапоги, казаки сыпанули на плац, к церкви. Гульбища начались с полуночи, только-только отец Гавриил возвестил о воскресении Исуса Христа.
Сидорке Калмыкову жилось в хуторе как коту на гумне. Строй его и раньше не касался, а с переходом сотника на новое занятие и вовсе отдалился. Отлежится за день, выдрыхнется, а стемнеет, доставит нужных для допроса хуторян и на все четыре. Домой заря выкидывала — являлся с третьими петухами.
— Дьявол трегубый, опять?.. — ворочалась разбуженная жена, Дашка.
— Спи, короста… Али не известно службу мою рас-треклятую?
Сидорка силком заставлял себя обидеться.
— Звестно…
С тревогой втягивала Дашка ноздрями в потемках запахи, какие приносит каждую ночь ее благоверный. Обостренный, будто у гончей, нюх ловил сквозь едучий табачно-самогонный перегар тончайшие запахи бабьих мазилок, замешанных на сметане или свином нутряном сале. Сметанной жировкой мажется его давнишняя присуха — Стешка Волкова, жалмерка, баба пакостная и неразборчивая в казаках. Уж чем плох муж, Николка? Сказала б, порченый там, квелый, не гожий по бабьему делу… Нет. И дети крепкие от него, и на погляд казак справный. Чего нашла она, дура, в ее Сидорке? Сморчок супротив других казаков, пенек корявый, только и приметина — губа заячья да копна кудрявых волос на голове. Но, слава богу, после надышнего, когда красню-ки вспугнули его с самого логова, запах той жировки пропал. Зараз носит другие, каждую зарю сменные. «Кто они такие, подколодные?..»— терзалась в догадках она.
В светлое воскресенье одна из подколодных выявилась сама. После захода солнца окликнула ее к плетню Лизавета, сноха Филатовых, средняя, покойного Игнаш-ки. Играя намусленными печной сажей бровями, не тая усмешки на сочных губах, спросила:
— Дашка, охотка имеется побаловаться с казаком, а?
— Господь с тобой…
— Не пужайся. Со своим… Зайцем.
Вдова без утайки, с гольной откровенностью пожаловалась, что Сидорка последние дни настойчиво, по-бугаи-ному охаживает, домогается, надоедает лапами своими на базу, в сенцах, в саду. Волокется вслед тенью, куда бы ни ступила. Грозилась уж сказать свекру или деверю, Захарке, не помогает. А нынче на всенощной лопнуло у бабы терпение: пообещала!
— Вправду гутарю, соседка, не стало моего терпежу… Допек, жеребец стоялый, до краю, ей-ей.
Взвизгнула игривая казачка, хлопая себя по пышному заду. Вгляделась попристальнее в обмертвевшее лицо соседки, умерила забаву:
— Тю, дурная! Так не стряслось еще… На нонче толеч-ко договорились. Вота, за садами… погаснет на бугре заря. Не подумай, я с его, кобеля, заломила цену… Отрез суконный, какавного цвету, коий он с Пруссии тебе привез.
Дашка в отчаянии всплеснула руками:
— Отрез?! Батюшки… Ну, вражина!..
— Да погоди ты, Дащка! — остановила вдова. — Отреза в скрыне уж нету, под полою он у его. Послушай, чего скажу тебе… Затем и кликнула. Ступай за наш сад, в лопухи… Он вот-вот должен явиться. Отрез свой вызволишь, да и девичью пору вспомнишь… А то небось обрыдла до чертиков кислючая перина в спаленке, а?
Подморгнула Лизавета, тряся через плетень, обескураженную соседку за плечо. Понизив голос до шепота, дала совет:
— Да, гляди, не ломайся дюже… Голосу не подавай, сопка. Не разберется, кобелина: я его раззадорила, па-моротки все чисточко утерял. Да и хмельной зараз. Без слов накинется. Не забудь приодеться…
Стрельнув в крутеющих сумерках глазами в сторону куреня, созналась:
— Гулянка у нас. Есаул подбивается… Антилигент. Жаль, росточком не вышел. А так — ничего… Уж я при-ласка-аю-ю… Ну, с богом.
Шагнув от плетня, Лизавета напоследок выставила условие:
— Слышь, Дашутка, утречком надбегай на это место… Обскажешь.
Дашка, вбежав в курень, первым делом кинулась в скрыню, удостоверилась — отреза нету. Перебуровив всю девичью справу, с исподу достала цветастую шаль, шерстяную малиновую юбку и шелковую блузку с воланами по поясу — все, что носила еще в девках. Наскоро остудив горевшее лицо под рукомойником, переоделась. Подкрашивая у зеркала губы, не одюжила противной дрожи в руке — мазилка пришлась на подбородок.
Обуреваемая обидой и злостью на великодушие соседки, униженная, бежала по саду, натыкаясь на облитые розовым цветом яблоневые ветки. Преобладало надо всем желание: вырвать из рук поганца отрез и надавать им по бесстыжей роже. Перелезла через поваленный плетень в филатовскую леваду, возле колодца остановилась, унимая прыгавшее под шалью сердце. Косясь на полоску зари, лампасом вшитую в синий окраек неба по самому бугру, она, крадучись, обогнула грушу, подобрав юбку, переступила обвалившуюся, заросшую бурьяном канаву. Вот они, прошлогодние лопухи. И тут же услышала шелест, спешные тяжелые шаги.
Сидорка, гундосо насвистывая, появился из зарослей бузины.
— Лизавета, ты… И я рано управился…
Удивленный, развесил руки, склонив голову к мере-женному урядницкими лычками погону. Жена! Разодетая, помолодевшая, оттого какая-то странно чужая. Мах-растая яркая щаль, в какой она бегала еще в невестах, съехала на спину, выказав голые по плечи смуглые руки. Волосы по-девичьи всклокочены, насунуты на лоб; наматывая на палец конец раздерганной косы, незряче уставилась на закат. На губах блуждала непонятная усмешка.
— Дашка, ты что тут?..
Она подходила вихляясь. Шалые, отрешенные от здешнего мира глаза светились застрявшим отражением зари. Сморгнула, будто хотела его смазать:
— Спасибо, любушка мой, за приглашение… Давно не спытувала такого… Имя вот толечко спутал…
— Погля, рехнулась…
— И за подарочек спасибо… Вдругорядь уж. Ага, отрез.
Выдернула у него из-под полы знакомый сверток, замотанный в ненадеванные полотняные портянки. С маху влепила тяжелой, разбитой в работе рукой в побуревшее, оскаленное дурной усмешкой лицо.
Наутро по хутору трезвон:
— Сидорка-заяц бегал ввечеру за сады на свиданку с венчанной женой.
Ночь Сидорка провел в компании на другом краю хутора. Светом, по въевшейся привычке, побежал к офицерскому коню. Пока добрался до филатовской калитки, трое останавливали:
— Сидорка, эт ты?.. Чи вправду народ болтает, навроде ты до жинки своей заместо полюбовницы за сады бегал?
— А ты у ей самой дознайся, — мрачно отшучивался урядник. — Пойди, разбери их потемки, своя баба али чужая…
Лизавета прошла возле коновязи павой. Удерживала силком крашенные до зари губы, с поклоном, нараспев, осведомилась:
— Здорово ночевали, Сидор Нестратыч?
Гремя порожней цибаркой, она скрылась на базу.
— Сучка, — сплюнув, обидчиво отвернулся Сидорка.
Управившись с конем, он предстал начальству. Чужак, есаул, оттягивая щепотью жидкий ус, откровенно усмехался. Сотник спустил с цепи пса, но на диво добродушного, не кусачего:
— Паскудник, опять нашкодил… Чужих небось всех на хуторе перепробовал, до своей добрался… Ну, кобель безудержный.
— Вы, сотник, не правы… — заступился есаул.