— Сядь.
Есаул перебирал спинки стульев, не зная, на какой опуститься. Присел, облокотился на стол.
— Вот свиделись, есаул… Ты сам хотел этого. Правда, росписи на письмах проставлял один Захарка… Сотник Филатов. В самом деле не пожалели бы для меня есаульских погон? Или для красного словца, а?
Рассовывая посуду, есаул укрепился локтем прочнее. Не поверил в добрый голос вахмистра. Царапал нервно колено, обтянутое голубым сукном, готовый уже сознаться. Что-то удерживало…
— Помалкиваешь, Грибцов… Затея ваша глупая. Путя свои у нас, свесть их воедино нельзя. Это вроде спаровать в одну упряжь быка с дончаком. И смех и грех. Смалу горбом постиг меж нами разницу. И переметнуться… Не-ет. Клинок рассудит нас.
Встретились взгляды. Не увидал в глазах офицера то, чего так страшился, но выдержки не хватило:
— Жинка… где моя?
Встряхнул есаул бутылку. Порожняя. Добро, не сунулся сам башкой в петлю: оказывается, он не знает, что случилось в тюрьме с женой… Воспрянул духом.
— Офицер я строевой, Думенко… Прямого касательства к сотнику Филатову не имею. — Доглядел начатую пачку папирос среди тарелок, попросил дозволения закурить. Ломались спички, гасли; не прикурив, продолжал:
— Свои порядки у той службы. Вчера арестовали атамана Филатова. Погнали в Багаевскую под конвоем. Сам сын арестовывал. Вот и вникни в службу ту…
Еще чиркнул — задержался на спичке хилый огонек. Не дыша, втянул желтый лепесток в длинную дорогую папиросу. Выпуская дым, откинулся на стул.
— По слухам и жена твоя там, в Багаевской…
Закурил и Борис. Своего, из кисета. Цветной порошей зарябило в глазах, закружилась голова — дали знать последние бессонные ночи, постоянная тревога за близких, а тут еще отступление…
— Филат старый за какие грехи попал в Багаевскую?
Есаул дергал ус.
— Услужил… большевикам. Он заступился за твоего отца: не дал спалить мельницу.
Во дворе прозвучал выстрел. В дверях — Мишка.
— Гад один утек! Во, сотник… — выпалил он, кивая на диван: какой спал, мол, тут. — Охранщик раззяву словил. А тот — на коня. Пальнули уж в пустой след…
Беда немалая: сотник поставит на ноги в Казачьем весь полк. До света они обрежут единственную проселочную дорогу к Казенному мосту — оседлают греблю на Мокрой Кугульте. Тогда — мешок. Осмелятся надавить и егорлычане. Не миновать иорданской купели: в балке воды еще с головой. Куда ни шло искупаться пехоте, тем паче коннику… А беженцы?!
Вскочил Борис со стула. Вилась в руке плеть. Мишка попятился к двери. Обрадовало: сдерживается, не хочет показать свой норов кадету. Заметив, что кровь отлила от его побуревших скул, сообщил еще новость:
— Наши появились в хуторе…
В сенцах загремела дверь, тяжелые шаги давили половицы в прихожке. Так входил к нему только один человек в отряде. Он — Гришка Маслак. В обнове: где-то сменил рваный кожушок на защитный френч с накладными карманами, валенки — на блестящие офицерские сапоги с высокими козырьками, прикрывавшими коленные чашечки. Красовалась у сапог и шашка, кривая, в богатой отделке, по виду турецкая, вместо жандармской — прямой, как палка.
Заглянул Борис в его рябое мясистое лицо, в глаза — оборвалось сердце.
— Мужайся, Думенко… — проговорил Маслак, стаскивая шапку. — Недобрые вести доставил. Немае Ма-хоры у тебе…
Судорожно, рывками доставал Борис кисет. Не замечал во рту дымящейся цигарки.
— Панораму!
Думенко спрыгнул с седла. Успокаивал взмыленного горца. С утра не слезал с него. Кидался в казачьи лавы, сбивал, разламывал…
В полуверсте, в балке, только что схлестнулись со свежей сотней. Норовила зайти в тыл жидкой цепочке пехотинцев, залегших по Великокняжескому шляху. Чуть припозднились, искрошили бы безлошадную братию в лапшу, нагнали бы страху на беженцев, тугим потоком лившихся по зыбкому тесовому настилу моста на правый бок Маныча. Схлестнулись, лязгнула сталь, далеко по низине разнеслось дикое конское ржание. Казаки по зычной команде офицера отпрянули.
— Захарка! Фила-ат!.. — благим матом закричал Мишка, показывая клинком.
На сурчине, взбивая тонкими ногами глинистую пыль, плясал буланый в яблоках жеребец. На нем лихо держался утянутый ремнями офицер. По чему-то давно знакомому в посадке, в смутных линиях головы, плеч угадал Борис в нем Захарку. Не помня себя, рванул повод, подталкивая мокрые, ходившие ходуном ребра горца. Но немореные казачьи кони на глазах исчезли за коленом балки.
— Панораму! — беззвучно прохрипел Борис, незряче оглядывая спешившихся бойцов. Дурные, побелевшие глаза, мокрые вихры, раскиданные по лбу, обнаженный клинок. Таким его в бою еще не видели…
Изнудилась Панорама без дела. Увидела хозяина, радостно заржала. Ткнулась горячим храпом в плечо. Выворачивая глазное синее яблоко, нетерпеливо ждала, пока сапог коснется стремени.
Сквозь толпу пробился Маслак. Положил тяжелую руку на плечо, с укором сказал:
— Погодь, Думенко… Чего кидаться сломя голову в пекло. Еще свидетесь с ним, катом. Вон, погля… Скрозь по бугру зачернело, нахмарилось, похоже, тучами обложило.
Борис встряхнул головой. Окинул трезвеющим взглядом край степи. Обложили так обложили, воронье! Сошлись, наверно, все казачьи колонны. К общей атаке приготавливаются.
Маслак, еще не веря, что на Думенко, ошалевшего от горя и ярой жажды мщения, уже возымело действие увиденное, охлаждал:
— Чего гоняться за смертью… Нехай лучше она, курносая сука, пошляется за тобой впопыхах. Кони твои резвые, шашка вострая… Угонись!
Убрал Борис ногу из стремени, сдавил серое лицо.
Подскакал драгун Блинков, наклонившись, негромко сообщил:
— Сметанин… метнулся со своими казачками через бугор. Цацкаются вон с кадетами, обнимаются… Было и пушку горную уволокли… Из-за Манычу пулеметчики подсобили отбиться.
Молчком сел Борис в седло, водил биноклем в сторону развилка, где установлена полевая пушка. Взял правее, к речке Егорлыку. Угадал раздерганную, без макушки ветлу. Чуть глубже, по ерику, спешил кавалерийский полк великокняжевцев, переброшенных из правобережья Шевкоплясом ему на подмогу. Полк молодой, в семьсот сабель, на днях сформированный из казаков-фронтовиков окружной станицы и ближних хуторов по Манычу. Командир Сметанин — хорунжий. Не далее как полтора-два часа назад он, Борис, расстался с ними — отбивал со своей летучей сотней атаку егорлычан, досаждавших левому флангу. Казаки ладные, добрые и кони под ними. Впечатление от великокняжевцев осталось у него приятное, разве вот сам Сметанин… В белокожем, без загара лице замечалось что-то неверное, какая-то косина одной половины. Теперь левый фланг оголен. Не отрывая бинокль от глаз, уточнил:
— Замок-то целый на горной?
— В порядке, — ответил Блинков. — Вон у развилка обе они;.. На передки ставят: их черед пришел на мост. Беженцы втянулись, хвост малый оставался…
Моста не видать за желтой стенкой пыли. Остро горела излучина Маныча. Борис вдруг до боли ощутил звенящую тишину.
— Пора и нам, Думенко, ближе…
Как ни странно, одобрил — прав Маслак, нужно подбиваться к мосту. Безрассудно с горсткой конников сшибаться с такой хмарой. Зиму, весну держал их в постоянной тревоге, громил поодиночке, не давал выткнуть носа из своих станиц. Теперь они сжались в единый кулак. Вот она в чем, сила, в единстве, в воинской армейской организации. Рискни партизанским налетом смять ее, силу эту, — обломаешь ребра.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Устоялось лето. Отзвенели давно в буераках мутные потоки. Полая вода ушла из ериков, пересохли и Лопатины. Маныч улегся в свои низкие илистые берега. Склоны бугров из зелено-голубых нёвидя перекрасились в охристо-сизый цвет.
Свинцовые тучи сходились над Манычем. В приказах, оперативных сводках и разведдонесениях Южной колонны революционных войск, стиснутых между речками Сал и Маныч, все чаще появлялись два слова — Маныч-ский рубеж. С каждым часом они обретали особый смысл и значение. Сквозь горячее возбуждение все настойчивее пробивается в них тревога. Гусиной кожей покрываются впалые щеки бывалого солдата, стынет под ложечкой у безусого рубаки…
Благодатные кубанские края, манившие генерала Корнилова, на самом деле явились не такими хлебосольными и гостеприимными, как казалось издали. При осаде большевистского Екатеринодара, некогда стольного града Кубанского казачьего войска, Корнилов погиб. Дрогнувший было трехцветный флаг подхватила рука генерала Деникина.
Болтаясь по избитым дорогам Дона и Ставрополья в крестьянской бричке, Деникин прищуренным глазом сквозь толстое стекло пенсне разглядел главную промашку Корнилова и Алексеева.
Германский сапог топчет донскую землю. Никогда еще Россия не знала такого позора… Баварская кавалерия охраняет Аксайскую Божью матерь — какая злая ирония! Но казачкам стерпелось с германцами. Тянется вновь посаженный войсковой атаман Краснов к кайзеру. Дело понятное: за донской хлеб, мясо и уголь получает оружие. Но Германия — враг. Россия с ней в состоянии войны. Так ведь нет и России той. Ее надобно еще воскресить. А чем, какими силами? Голыми руками горстки истинных патриотов-добровольцев?
Не воротить нос от донцов, а принимать из рук Краснова оружие и боеприпасы, пока атаман согласен поделиться. Союзники по Антанте щедры на слова. Да и пробиться еще надо к ним в Закавказье…
Увидел Деникин в Петре Краснове не только продавшуюся немцам кокотку, проститутку, заседлавшую нагишом винную бочку, но и делового человека. И месяца не прошло, как войсковой атаман заново, считай, сформировал развалившуюся Донскую армию, очистил от Советов почти всю область и уже успел нацелиться на красный Царицын. Умеючи повести с донцами — кони их утолят жажду уже этим летом из Москвы-реки.
Отслужив скромную панихиду по «незабвенному бо-лярину Лавру Корнилову», Деникин оставил пустую затею взять штурмом столицу Кубани. Круто повернул армию на север.