Подумав, приписал, что белые, получив подкрепление, сводят над сальской группой клещи, угрожают станции Ремонтная, стремятся отрезать ее от котельников-цев. Перечитал вслух, скривился — представил хитрую усмешку под усами грузина. Зачеркнул все это место, дописал: «Я сейчас уезжаю в Ремонтную, где подожду еще день, а потом поеду в Царицын». Протягивая листок, наблюдал немигающими выпуклыми глазами за лицом адъютанта.
Морща крючковатый нос, Орловский поправил в глубокой переносице очки в тонкой железной оправе, бегло прочел ясный почерк командующего. В жесте, приглаживающем набок мягкие волосы, и в умных глазах за толстыми стеклами очков заметно недоумение: мартыновцы еще где-то на подходе к Зимовникам. Удалился тихо, не шаркая подошвами.
Ворошилов задержался ненадолго на станции. Не найдя должного порядка, тут же выдал удостоверение Дороне Носову, жителю станицы Романовской, — назначил военным комендантом.
Поезд его отбыл в Ремонтную.
В Зимовниках, заняв круговую оборону, как и в недавнем отступлении, войска приводили себя в порядок. Доукомплектовывались роты, батальоны. Много времени отняли мартыновцы. Самый большой отряд. Шевкопляс попробовал было за счет его уравнять другие подразделения, но мартыновцы и орловцы сбежались на митинг. Ситников воспротивился. На помощника командира напустился Зыгин. Оттягивая портупею, рубал напрямки:
— Товарищ Ситников поет давнюю песню… А по-моему, отряд вовсе расформировать!
— Ото голос, — усмехнулся Шевкопляс.
Зыгин обжег его взглядом.
— Мы в осаде еще хватили лиха… Среди честных трудовых бойцов свили гнезда куркули, подкулачники. Их голос однажды уже осилил. Через то мы едва не угодили на телеграфные столбы. И Ситников первый болтался бы на налыгаче… А до сих пор гнет свое, подпевает всякой сволочи. Расформировать по частям! Тогда еще будут воевать. А так — нет. Как нынче вон… Чуть что — митинговать. Командовать таким полком будет невозможно.
Ковалев поддержал своего военкома:
— Зыгин прав. Командовать таким полком… оё. Но и разгонять не легче. Поглядеть в деле. А по ходу прощупывать: чужаков много. И они, к нашей совести, делали погоду в отрядах.
Решили сохранить.
Кавалерийский карательный полк выковывался в огне, как кусок железа. Считали лошадей да седла. В людском составе недостатка не испытывали. Валом валили в конницу. Мало кто даже из пехотинцев не теплил надежду сковырнуть штыком из седла казака и завладеть его дончаком и шашкой — единственная гарантия попасть к Думенко.
В боях формировались новые эскадроны. К Чуну-совской Думенко вел их шесть. Мартыновский рейд поставил под клинок одиннадцать. После каждой рубки место одного павшего занимали три — пять бойцов. Не боялся Борис брать и из пленных. Сам выкликал тут же после боя из толпы понурых казаков-добровольцев. Попадались и свои, казачинцы. Вчера в балке Амта он с охранным полуэскадроном напоролся на казачью сотню. Кони сошлись храп с храпом. Полуденную, накаленную добела тишину разодрал исступленный голос:
— Ро-обя-я, Борька! Спасайси-и!..
От того крика сыпанули не только казаки, но и кое-кто из охраны. Борис даже не успел вынуть клинок — выпалил из нагана в сотника. Выстрел привел в чувство дрогнувших. Кружа коней, выхватывая шашки, они кинулись за командиром.
Разрядив барабан, Борис придержал Кочубея. Из лощины выскочил на рыжем коньке казак. Шашка в ножнах, винтовка болталась на согнутой колесом спине. Ткнув голову без фуражки в гриву, нахлестывал плетью. Шел ходко. Умеючи держался в седле. Что-то — в локтях ли, спине, согнутых ногах — показалось знакомое в беглеце. Пустил Кочубея.
— Сто-ой… твою мать! Кому говорю, сто-ой?!
Норовил здоровой рукой ухватить казака за ожере-лок. Угадал мелькавший обросший затылок.
— Ну и вояка ты, Чалов… Полные шаровары небось напустил. Не ты ли команду подал станичникам, а? Даже мои деру дали.
Чалов, растирая под рубахой колотившуюся грудь, шмыгая hqcom, виновато хлопал мокрыми веками.
— Отколь взял… Не я вовсе. Крысин вон, Гришка, заорал…
— Крысин?!
Обострялись у Бориса скулы, взгляд. Утирая тылом ладони потные брови, окинул напеченную полуденным солнцем степь. Кое-где еще шла скачка, кто-то возвращался, в одиночку, кучками. Сбивались у балки, неподалеку. Жаль, если Крысин удерет и на этот раз: весной за Манычем он увернулся однажды у него из-под самой шашки. Признаться, сам тогда удержал клинок. И дружок Захаркин, и дрались парнями, но все же… А после разгрома Великокняжеского партизанского отряда пошли упорные слухи: Евдокима Огнева-де убил Гришка Крысин. До крови он кусал себе губы.
Молчком тронул Кочубея. Чалов растерянно огляделся, подтолкнул конька. Стащил со спины винтовку, отцепил шашку; совал ему оружие, просительным голосом выговаривал:
— Возьми люшню да шашку. Деваться уж некуда… Кто поверит, что сам Думенко поймал, да потом и отпустил?
— Не поверят?
— Где уж! — В страхе округлились глаза табунщика.
— А ты сам?.. — добивался Борис с непонятным злорадством.
Чалов передернул плечами.
— Тебя я Борькой еще знал… Зараз, могет, все обернулось навыворот. Весь мир очумел, люди посказились все чисто: сын батька рубает, брат — брата… Кровищи — по колено.
Борис усмехнулся: все тот же Чалов, степной мудрец, агнец. Он вдруг вспомнил:
— Да, так и не выкроил время спасибо тебе сказать… За Панораму.
Глаза табунщика пропали в густой сетке морщин.
— Не погибла?
— Берегу. Не хозяину, случаем, готовил?
— Так, впрок…
Не укрылся от Бориса его сдавленный вздох. Помолчав, спросил:
— Не допытывались про лошадей тогда?
— Как же… Захарка Филатов по скуле двинул. На Думенку я все своротил…
Дурной нрав табунщика еще не выветрился у Бориса из памяти. А ведь прошло с совместного житья-бытья на зимнике ни мало ни много полтора десятка лет, половина всей прожитой уже жизни. Так и норовит старый коневод швырнуть человеку в глаза жменю махры. Вот и сейчас ощутил в его последних словах ту самую махру. Но, увидав опущенную голову, понял, что он выведывает таким рискованным способом свою неудалую судьбину: удержится на плечах его горькая головушка либо покатится под крутой уклон балки?
Не спешил успокаивать. Повесив повод на луку, скручивал цигарку. Пальцы левой руки уже помогали в таком малом, но нужном деле. Рука могла держать эфес, да не торопился загружать ее. Рана затянулась, в багровом рубце остался крошечный свищик. Протянул кисет и Чалову. Тот недоверчиво взял.
Курили молча. Кони шли почти рядом. Борису не терпелось спросить о своих: об отце, Муське… Сдерживался, ждал, пока хуторец заговорит сам. О дочке, может, он и не знает, но о Макее уж что-нибудь да слыхал. Или о мачехе, Акулине Савельевне…
Не доезжая сотню шагов до места сбора конников, Чалов сообщил:
— Мачеху надысь видал… И батька твой в хуторе. А старый Филат помер. Он же сидел в тигулевке в Ба-гаевской. Арестовал сам Захарка отца. За Макея, что вызволял, не дал спалить ветряк… А зараз атаманит Иван Прокопович Мартынов…
Хуторские вести Борису были не в новость. Кольнул сердитым взглядом: нужное говори.
— На троицу сходка хуторская была… Акулина, мельничиха… — Чалов не без опаски покосился на знатного хуторца. — Мачеха твоя… Так она прошение писала на бумаге, старцам нашим. Сам я, вправду, не был на той сходке — баба бегала. Сказывала, вроде она, Акулина, принародно отреклась от пасынков своих. Не ответчица, мол, за их действа. А за то самое обчество ей оказало помочь: выдало двадцать пудов ячменя на прокорм да проса.
Желая смягчить суровые слова, Чалов тут же посеял сомнение:
— А по-моему, то она сделала для отводу глаз… Да и с голоду, чтобы лытки не откинуть. Макей же при ей, блюдет старика.
Запершило у Бориса в горле. Подробно дознаваться не было времени. Оставил до лучшей поры. Натягивая поводья, спросил едва слышно:
— Про дочку, про Муську, чутка не ходит по хутору? Чалов помотал головой.
— А про Мансура Володьку чего скажешь?
— Утресь видал дьявола щербатого.
От спешенных конников отделился Ефремка Попов, начальник охранного полуэскадрона.
— Взгляни вон на хуторцев… Трое. Мартынов, Аксенов…
Казаки тесно обсели пригорок. Желтый дым от цигарок клубился над фуражками.
— А Крысин?..
— Тут и Гришка.
Борис спрыгнул. Разминая, растирал натруженные колени; он попросту тянул, давая время улечься душившей злобе. Вразвалку подходил к пленным. Казаки несмело, вразнобой подымались. Гришку Крысина угадал не сразу. Окидывал дальних, а он — вот. Горбился, как старик, в разорванной гимнастерке. Морщась от боли, поддерживал руку — видать, долбанулся плечом с подстреленного коня. Иначе бы ушел…
Расставив широко ноги, Борис уставился ему в складки страдальчески сморщенного лба. Ждал, пока подымет глаза, чтобы в них высказать давнишний приговор. Какое-то время даже поколебался. Крысин рос веселым парнем, дрался честно в Захаркиной стенке. Мало того, в вьюжные февральско-мартовские дни они с ним вместе гонялись за походным атаманом Поповым по калмыцким степям… Решили всё руки его — ног-тястые, красные, похожие на обрубки вишневых корневищ. После Евдокима Огнева они наверняка немало уже пустили людской крови. А сколько еще могут пустить!
Дотерпел; поднял казак глаза. Неузнаваемо мутные, хмельные от ненависти и страха. Ткнул легонько махорчатым черенком ему в живот:
— Расстрелять.
Дождавшись из балки винтовочного выстрела, обратился к пленным:
— Желающие сложить голову не за генералов, а за трудовой народ… выходи!
Первым шагнул казачинец Стефан Мартынов. За ним, шлепая о землю погасшими окурками, узловатой струйкой потянулись остальные. Тут же вернули казакам оружие и лошадей.
— Да обрежьте хвосты, — напомнил Борис Ефремке.
Подрезание конских хвостов сделалось в полку вроде священного обряда. Резали всем лошадям. Это отличало издали своих от чужих. Срамной участи избежала, пожалуй, Панорама — не мог Борис лишить кобылицу девичьей красы. С особым рвением бойцы отшматовывали по самый скакательный сустав роскошные хвосты казачьим коням. Несло оно с собой и еще одно назначение: не каждый казак рискнет метнуться на куцехвостом обратно к белым.