ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Степь переоделась в осенний наряд. После августовских дождей по низинам полезла новая поросль луговой зеленки. Повыше, на сухмени, закустилась лебеда, курай, а по буграм ожил из-под корня типчак, выгоревший под июльским пеклом.
Нежились, выгуливались боевые кони. Свободные от разъездов, сутками паслись по лощинам, у ериков, набивая отощавшие бока за лето беспрерывной гонки.
Отводили душу и бойцы. Отлеживались между нарядами, выездкой неуков, жировали, как селезни, на харчах крепких мужиков-хозяев. А вечерами после захода солнца бродили по хуторским улицам до третьих петухов. В одночасье превратились в обычных парубков. Ловили девок, тискали их, запускали им в пазухи жаб, рогатых жуков, сухой коровий лепух. Иному выпадало оставаться один на один с хуторянкой. До бела дня прошатается за садами, в бурьянах. Десяток слов за ночь не скажет — выгребет до швов битком набитый с вечера кисет да обобьет в потемках пальцы об кресало. Хорошо еще, ежели девка попадется смышленая, не даст себя в обиду — разъяснит, что к чему, недогадливому… А другая бредет молчком, опустив покорно голову, обгрызая порыжевший конец косы, вздыхает, как телка, до самого расставанья, перемлев от тщетных ожиданий.
Умелые не давали в обиду честь думенковца. Мишка особенно дорожил этой честью. Подсмеивался над эскад-ронниками-однолетками. Выпади вся ночь в его распоряжение, он бы не спустил с мушки. Жаль, не выпадало такой ночи. Всем отдых, а ему самая горячка. Не знает наперед, где проведет ночь, где день. С утра у колодезя или у ерика, пока поит лошадей, позубоскалит с какой-нибудь хохлушкой с напомаженными жировкой щеками; вроде бы дело погнет к тому, что после дойки коров она не прочь выйти за батин плетень. А не успеет он опорожнить чашку за завтраком, голос из горницы:
— Мишка, Ерамочку.
Ерамочка появилась у них не так давно. Под Ку-тейниковской командир свалил с седла ее хозяина калмыка-офицера. Он, Мишка, успел схватить поводья. У пленного калмычонка дознался про кличку. Ерамочка, Ерамочка — черт знает, что за слово. Допытывался у комэска, платовца Оки Городовикова. Тот пожал плечами. Может, калмычонок и заика какой попался.
Кобылица на кличку вскидывала маленькую глазастую голову, прядала ушами, отзывалась. Командиру все равно, а ему, ординарцу, и подавно. Так и осталась Ерамочкой. Оно даже чем-то напоминало Панораму. Не ускользнуло от синих глаз ординарца и то, кому Ерамочка предназначалась…
Как-то перед андреевским рейдом сам проговорился. Чистил ее, а в это время к палатке подкатила санитарная бричка.
— У милосердии лошади верховой нету, — сказал он, провожая взглядом Ольгу. — Может, подарить ей Ерамочку?
— Кому? Этой недотроге? Была нужда…
Даже голову Мишка втянул в плечи — боялся, походит по ней железный скребок. Больше голоса не подавал, только хитро водил глазами. Но Ерамочка так и осталась под присмотром Чалова — некому ее дарить. Зато сам не слезает теперь. Панорама с Кочубеем изнывают от безделья в лугах, у ерика, а эта отдувается за них.
Мишка пошел на притворство.
Конец ночи провели в Ильинке. С утра протолкались в Ремонтной, в штабе. К полудню попали в Барабанщиков, в девяти верстах от станции. Остановились, как обычно, в школе, у Куницы, — его эскадрон был тут на постое.
Пока комполка учинял разнос комэску, Мишка сводил лошадей в ерик, искупал. На обратном пути возобновил старые знакомства: у церковной ограды встретил псаломщикову дочку. В последний приезд тоже так, познакомились у ерика, набился на свиданку и обманул. Нынче дал слово.
Въехал во двор. Думенко и Куница, оседлав перильца крылечка, мирно покуривали, вели разговор со смешками. Отлегло на душе; гляди, начальству самому захочется переночевать тут. Солнце, правда, высоко, мало что может еще взбрести в голову.
В самую точку попал: взбрело.
— «Прохлаждаешься, парубок…
Снизошло на Мишку: скривился вдруг, запустил ладонь под ремень. Сперва подумал отпроситься по-доброму. Но в голосе командира учуял такое, что с от-просом — дохлое дело.
— С животом нелады, Борис Макеевич…
Ссунулся с давно высохшей спины Огонька. Страдальчески-преданно глядел в самые глаза. Думенко недовольно сдвинул брови:
— Брось кривить рожу… Полчаса назад видели тебя у церкви. Ох, Мишка, стащу порты…
Прижмурился, как блудливый кот, — не мог видеть махрастую плеть в руках командира.
— Задай овса. Хотел с собой взять… Не возьму.
— А куда?
— На кудыкину гору.
Промашку дал Мишка. Ему тут же припомнился услышанный разговор в Ремонтной. Начштаба интересовался, есть ли у Иванова офицерская одежда. Не придал значения тем словам, а теперь догадался… Заныл всерьез:
— Так оно, может, обойдется… Крутнуло разок. И то не дюже. Борис Макеевич…
— К заходу приготовишь одну Ерамочку.
Сидя на крылечке, Мишка с тоской глядел на угасающую вечернюю зарю; ему казалось, дотлевал огромный костер на буграх за хутором. В те края ускакал Думенко, пристегнув к плечам офицерские погоны. Вслух шерстил матом некстати подвернувшуюся зазнобу. Через нее все… Птьфу!
— Что плюешься?!
Мишка повернул голову. В дверях — девчонка, костлявая, остроносая. Хмуря сердито выгоревшие реденькие брови, выговаривала:
— Баню, баню полы… А ты плюешь. Боже мой, а окурков натоптал! Ну, погоди, Мишка, самому Думенку заявлю…
— Откуда такая горластая? — миролюбиво спросил он, польщенный тем, что его назвали по имени.
— Оттуда, откуда и ты. А ну, марш, шаровары оболью. Расселся…
Мишка спустился со ступенек. Отряхивая сзади офицерские галифе с потертыми от седла кожаными леями, усмешливо оглядывал худые девичьи ноги, торчащие косы, подвязанные черными лоскутками. Девчонке лет пятнадцать. Язык вот ей бог привесил чуточку раньше — острый, как шашка его. Забавы ради затронул:
— Послушай… А что, ежели до тебя я сватов пришлю, а?
Распрямилась языкастая, склонила слегка голову. Отжимая мешковину над цибаркой, согласилась:
— Засылай. Вот наша хата, через уличку… А то матерь моя, на завалинке. Теткой Палатой зовут.
Развешивая на плетень мокрую тряпку, вывела из затруднительного положения «жениха»:
— Гашутка псаломщикова там уж небось заждалась… А ты тут лясы точишь.
Мишка сглотнул колючий ком, хриплым недобрым голосом спросил:
— Ты-то почем знаешь про Гашку?
— Сорока на хвосте принесла. Весь край знает… А попалась она тебе у церковной ограды неспроста. Ждала. Видала, как ты к ерику проскакал…
— И что с того? Грех?
Стрельнув глазами на соседний плетень, она шепотом поведала:
— Так вот вашего брата замануют. А потом либо из колодезя… либо вовсе не найдут. А все ж они, девчата…
— Мелешь ты, ей-богу, — Мишка присвистнул.
— Вот тебе хрест. Третьего дня в садах вон, в старом колодезе, вашего конника нашли… Молоденький парнишечка. Ножом в бок… А еще раньше, тот и вовсе пропал, как вроде в прорубь. И концов не найдут. И оба тоже на свиданку ходили, как и ты…
Вогнала чертовка в пот. Стащив папаху, поинтересовался:
— А Гашка тоже заманует?..
— Сходи — узнаешь.
От беленой хатки, через уличку — голос:
— Нюрашка-а, до хаты ступай.
— Кличут, слышь? Пойду, а то заварилась тут с тобой…
Беспокойство охватило парубка всерьез. Переиначил тут же свое решение — пойдет на свиданку к церкви. Колебался: сказать, нет ли караульному начальнику? Переборола гордость, умолчал. Выпросил запасной наган; шашку оставил, чтобы не болталась в ногах. Может, бежать придется.
— Куда так снаряжаешься, не к ухажерке? — спросил комвзвода.
— Тут в хуторе порядочки… К девке с трехдюймовкой надо подкатываться.
— Вот голос… Да у нас, ежели хочешь знать, тишь да гладь, божья благодать. А вот возьми в Кравцах…
Шел Мишка по темной улочке поближе к Салу. Поначалу заглянет к эскадронникам. Звали на самогонку. Перед свиданием для смелости не помешает хватить: черт ее знает, эту псаломщицу. Классу-то не трудового, поближе к буржуйскому, к захребетникам. А то и вовсе контра чистая, без примеси.
Дружков на месте не оказалось. Хозяин, не выходя из хворостяной калиточки, посмеялся в потемках:
— Нашел д\ паков в хате душиться… Вон они, коблы… На выгоне. Где девки вижжать, там их и шукай.
Наставил ухо. Ага, вон… От моста какой-то балочкой пересек хутор. Пахнуло из низины волглой свежестью; дух забивала полынь. Темень, выколи глаза. В ушах — гул от звонкой тишины. Где же? Пели и повизгивали в этом месте. А теперь — во-он…
Прикуривая от трута, Мишка вдруг ощутил спиной холодок. Откуда-то из-под земли — голос… человечий. Тужит, как вроде сыч. Оборвался… Сверчки одни. Во, опять… Совсем рядом. Руку протянуть — дотронешься… Черное, лохматое встало в глазах. Задом, задом… Кто-то поддел в голяшки. Подломились ноги — полетел в полынь. За что-то твердое, холодное, как кость, ухватился, вскочил…
Огонька от беляков так не гнал, как бежал сам. Очутился возле школы. Терся мокрыми лопатками о жердевую ограду, едва успевал хватать ртом воздух. Отдышался, обнаружил пропажу… Папаха?! С холодеющим сердцем запустил руку за пазуху. Нет. Чужой наган на месте. А то дело будет: одной гауптвахтой не отбояришься. Во всем полку засмеют, хоть в пехоту сбегай. Свой, в кобуре, тоже на месте.
Очухавшись, понял — занесло его на кладбище. А под ноги попался крест… Ладонями до сих пор ощущал сырое дерево. Кто тужил, человек, сыч? Уж не мертвяк ли из могилки?
Повалил из Мишки смех. Переламываясь в поясе, хрипел, трясся, крутил всклокоченной башкой, как неук, засевший на аркане.
— Очумел? — полюбопытствовал часовой, выглянув из-за горожки.
Мишка умолк. Одергивая френч, оглядел небо. Понял, ночь уже глухая и никто его не ждет; у самой преданной зазнобы и то все жданки давно бы полопались. Матюкнувшись, поволок ноги к лошадям. Развалился в бричке на сене. Засыпая, подумал: «Надо светом сбегать на могилки. Не ходить же гололобому. А то когда еще бой…»