— А писать?
— А писать буду. Ты насчет этого не беспокойся. Только не каждый день и не перед школой.
— Нет, каждый день! — сказал он.
— Ну, хорошо, каждый... Ты же понимаешь, что каждый невозможно.
— Все равно!
— Хорошо. Каждый.
— Ну, все... Да, — сказал он и легко обнял меня. Он обнял так, будто он уезжал на два дня, с субботы до понедельника.
— Все, кажется, — сказал я. — А Шелю ты увидишь?
— Да. Мы будем служить в одной части, очевидно.
— Ты передашь ей...
— Что?
— Привет и все такое... Скажи, что я ее тоже жду.
Он улыбнулся и вдруг присел на корточки подле меня. Это он раньше любил, несколько лет назад, когда я был ниже ростом, меньше. Он садился на корточки и прижимался головой к моей груди, и я гладил его по волосам. Он и сейчас так присел, но его голова была мне по пояс. Я чуть нагнулся и погладил его густые, посеревшие волосы, и он тут же встал.
— Пошли, — сказал подполковник, отрывая от себя толстую женщину. — Посадка.
Женщина крикнула, но я не расслышал, потому что слушал только отца.
А отец молчал. Стоял около меня и молчал. И я молчал. Он обнял меня, неловко поцеловал куда-то в ухо, хотел что-то сказать, но не смог и только отошел от меня на шаг и снова на мгновение остановился.
— Ладно, — хрипло сказал он. — Все будет нормально... И ты не волнуйся, понял?
Я мотнул головой. Да. понял. Конечно, понял. Мол, все ясно, и волноваться не буду. Он улыбнулся своей очень знакомой мне улыбкой, московской улыбкой, которую он здесь словно бы позабыл. Я не могу передать ее смысл, но она была чуть небрежная, и чуть ироническая, и такая: мол, ничего, прорвемся!
— Да! Да! — закричал я ему. — Все будет нормально! До свидания! Пиши!
Он повернулся и пошел. Подполковник шел за ним, женщина исчезла, наверно, ее увели. Осталось только чистое, светлое поле, и самолет, и люди, поднимающиеся по короткому трапу, и двое идущих по земле прямо к самолету: подполковник и отец.
Они поднялись по трапу, оба повернулись сюда, к нам — ко мне, и я поймал взгляд отца, собрал силы и улыбнулся ему.
Он неловко нагнулся у люка и исчез, а за ним подполковник, и дверь со страшным скрежетанием и грохотом захлопнулась.
Пропеллеры начали бешено крутиться, ветер тут же рванулся из-под них и сильно оттолкнул меня назад. Самолет еще стоял, растопырив крылья, вертя пропеллерами, человек с флажком бегал перед самолетом и энергично махал рукой. Наконец самолет сдвинулся с места, начал разворачиваться, и на повороте в круглом окошечке мелькнуло лицо отца. А может, это был и не отец, а подполковник или один из тех. кого я не знал? Но мне показалось, что это отец... Этим зачем выглядывать: их же не провожают, а женщину уже увели.
Теперь самолет уже мчался по аэродрому, разбрызгивая грязь, полусгнивший снег, уже мчался безудержно и страшно, затем осторожно неожиданно подпрыгнул — и полетел...
Глава 19
Та же машина отвезла меня домой. Сначала женщину, потом меня. Женщина успокоилась, сидела тихо, прижавшись лицом к стеклу. Когда довезли до дому, она встала, задержалась на ступеньках и спросила:
— Как тебя зовут?
— Сергей.
— Твой отец — хирург?
— Да, нейрохирург.
— А мой муж — артиллерист. Он уже один раз был тяжело ранен, чуть подлечился и снова... Как ты думаешь, они вернутся?
— Да. Обязательно, — сказал я.
— Ну, до свидания, Сережа. Я тоже уверена, что они вернутся.
Глаза у нее снова набухли, покраснели, она заторопилась и вышла из машины.
Потом меня повезли домой. Когда я поднимался по лестнице, мне все казалось, что отец идет впереди, на пролет выше, и если я подниму голову, то увижу белеющую в сумраке летнюю, не по сезону рубашку. Поэтому я шел, не поднимая головы.
Дома было так же, как всегда, почти никаких следов отъезда, почти никакого беспорядка... Он взял с собой очень мало вещей. В комнате пахло его одеколоном, бритьем, куревом, запахом ухода на работу. Только вот эта самая белая шелковая рубашка лежала на стуле, уронив на пол смятые, усталые рукава. Я постоял в комнате, докурил его «бычок» и ушел, заперев дверь на оба ключа, как он мне велел...
Было, наверно, около шести, уже светло, свежо, чуть накрапывал дождь. Сначала я пошел по направлению к школе, потом завернул влево, туда, где была улица недостроенных домов.
Я не помнил точно, где тот дом, куда я шел, я только помнил, что он где-то тут, за этой оборвавшейся, недостроенной улицей. Я искал его среди таких же желтых двухэтажных домов, чем-то он отличался, что-то я в нем запомнил, а что — забыл... Они все были одинаковые, двухэтажные, с палисадничками, с оббитой штукатуркой. Я кружил среди этих одинаковых домов, ничто не беспокоило меня теперь — ни то, что холодно, ни то, что дождь, и я один посреди пустой, еще ночной улицы, и мало ли что тут бывает. Я не мог ни простудиться, ни заболеть, я не боялся никого и ничего, мне ничего не было жалко... Я мог делать с собой, что хочу, — я стал легким и ничьим. Я стал, как футбольный мяч, которому не больно от чужих, самых сильных ударов. И, как мяч, я перекатывался с улицы на улицу, закатывался то в один палисадник, то в другой, слепо утыкался то в одну дверь, то в другую и отскакивал от них.
Но вот, кажется, та дверь, которую я искал. Она войлочная. Из распоротой кожи торчит желтая вата. Стучу. Мягкая дверь глушит звук. Я дергаю дверь зэ полуоторванную металлическую ручку. Наконец шум шагов в полной тишине и голос:
— Кто здесь? — Голос знакомый, резкий и гортанный.
— Это я. Открой, Хайдер.
Он открывает и смотрит на меня с удивлением. Но не спрашивает ничего. Он не любопытный, редко что-нибудь спрашивает. Он показывает мне, чтобы я снял ботинки. У них в доме такой порядок. Мы идем по коридору, входим в маленькую комнату, где кто-то лежит на полу почти поперек входа. Я переступаю через него и нечаянно задеваю его носком. Он поднимает голову и недовольно бурчит:
— Чего лезешь?.. Кто это?
Я узнаю Фролова. Он приподнимается, спрашивает:
— Ты чего в такую рань?
Я молча долго смотрю на него, будто не знаю, что ответить, будто забыл...
— Отца провожал на фронт.
— С северного? С вокзала?
— Нет, с аэродрома.
Слышу голос Хайдера.
— Есть хочешь?
— Нет.
— Тогда ложись. Мы тут на кошме спим с Генкой.
Я спать не хочу. Но стоять холодно, а меня знобит.
И я ложусь на пол, в тепло, между Фроловым и Хайдером.
Глава 20
Я получил от него три письма подряд, потом он замолчал. Кончились занятия, теперь мы всем классом работали на заводе, в механическом цехе. Я писал ему, как обещал, почти каждый день. От него не было писем. Я ходил в госпиталь, в институт, к тем людям, с которыми он работал.
Они отвечали:
— У нас нет сведений.
И добавляли: все будет в порядке.
Я возвращался домой и думал: наверное, сегодня придет... Заглядывал в ящик. Ящик был изнутри холодный, как погребок. Пыльный, пустой погребок. Так продолжалось каждый день.
Я не спал ночами: боялся не расслышать его шагов. Я знал, что он должен вернуться. Ненадолго. В отпуск.
Он не возвращался.
Я нашел конверт от Шелиного письма к нему и написал по ее адресу. Я спрашивал: что вы знаете об отце?
Ответа не было. Я все равно ждал его и в конце лета и осенью, когда начались занятия, и зимой особенно. Уже мы долбали их под Сталинградом, и я думал в эти праздничные дни, — может быть, он вернется или пришлет письмо. Я ждал его одного. Но пусть он вернется с Шелей... Будем жить вместе. В конце концов я на это согласен. Пусть он вернется с ней, если уж он без нее не может... Я написал ему об этом. Я писал обо всем: о занятиях, о себе, о Хайдере, о Фролове. Он не отвечал.
В феврале я заболел, у меня началось крупозное воспаление легких, и Хайдер приходил в больницу, стоял около окна, а я смотрел на него с кровати. Теперь вся надежда была на него. Он каждый день заходил ко мне домой и смотрел в почтовый ящик.
И показывал мне руками: нет.
Его стали отгонять от окна медсестры. Тогда он ухитрялся передавать мне записки. В записках он писал: пока еще нет.
Пока еще нет.
Я болел тяжело, двухсторонняя пневмония, все время высокая температура. Мне не давали ни бумаги, ни карандаша. И я мысленно писал ему письма. Я писал ему вот что:
«Ты всегда приходил ко мне, когда я болел. Помнишь, я заболел дифтерией, и ты пришел в больницу на Соколиной горе в белом халате, тебя нельзя было тогда отличить от других врачей.
А сейчас я болен, но ты не приходишь. Почему ты не пишешь мне? Что с тобой? Ты что же, хочешь, чтобы я умер в этой больнице? Куда ты пропал? Где ты? Где Шеля? Может быть, я пишу тебе это письмо, а тебя нет? Тебя уже нет. Нет. Нигде... Никогда».
Я мысленно зачеркивал это письмо, комкал его, бросал в окно. Я начинал новое.
«Отец, я болен воспалением легких, но, кажется, я начинаю поправляться. Ко мне часто приходит Хайдер, помнишь его? Тот, у которого отца... (Этого, пожалуй, не надо, и я мысленно зачеркивал фразу.) Врачи здесь хорошие. Как ты там?.. Где ты? Почему ты не пишешь? Я думаю только о тебе. А я ведь о тебе ничего не знаю. Иногда мне начинает казаться, что тебя нет. А я не могу без тебя...»
Концовка снова получалась, как в первом письме. Какая-то истерика. А отец этого терпеть не может. Неужели я не сумею написать обыкновенное, спокойное письмо из больницы?
И я рвал это второе недописанное письмо и начинал третье.
«Отец, я немножко болею, но это ерунда. Что-то с легкими. Ничего особенного. Врачи хорошие, Хайдер приносит передачи. С продуктами все более или менее... Правда, два твоих костюма (синий и серый) я обменял на толкучке на продукты (помнишь, ты мне так и велел?). Ну, что еще?.. Работали все лето на заводе, в основном по очистке территории и по сбору лома. Некоторые в цехах работали. Я жду тебя. Когда ты приедешь? Дела наши на фронте улучшаются, а от тебя ничего нет. Что с тобой? Когда я узнаю что-нибудь о тебе? Я так больше не могу».