обы вытянуть меня из грязного омута, что Вы не ошиблись, определив на первом же допросе, что Фельдман не закоренелый, неисправимый враг, над коим стоит поработать, потрудиться, чтобы он раскаялся и помог следствию ударить по заговору. Последнее мое обращение прошу передать и тов. Ворошилову».
Фельдман мыслил как верный солдат партии. Раз она сказала, что должен быть военный заговор и тебя назначили его участником, надо это подтвердить и хорошо сыграть свою роль, для блага родины, Красной армии, партии, коммунизма… И еще Борис Миронович очень хотел жить. «Осанистый комкор» надеялся, что уже разбудил своим раскаянием и готовностью подтверждать всё, что угодно, столь необходимую симпатию к себе со стороны следователя, знаком которой стали те же папиросы и яблоки. Что теперь расстреляют кого угодно, но только не его. Что ему действительно протянута рука помощи. Фельдман не знал, что курить хорошие папиросы и усваивать так необходимые организму витамины, содержащиеся в яблоках, ему осталось меньше двух недель. Вместо спасения Бориса Мироновича еще немного подержали над пропастью, чтобы успел сказать, что требуется, а затем безжалостно столкнули вниз.
На самых первых допросах, протоколы которых или не составлялись вовсе, или не сохранились, Тухачевский отказывался признать свою вину. Это явствует из его собственноручных показаний, датированных 1 июня 1937 года: «Настойчиво и неоднократно пытался я отрицать как свое участие в заговоре, так и отдельные факты моей антисоветской деятельности». О своей очной ставке с Тухачевским Фельдман рассказал так: «Я догадывался наверняка, что Тухачевский арестован, но я думал, что он, попав в руки следствия, всё сам расскажет — этим хоть немного искупит свою тяжелую вину перед государством, но, увидев его на очной ставке, услышал от него, что он всё отрицает и что я всё выдумал…» Думается, однако, что окончательно сломала Михаила Николаевича как раз очная ставка с Фельдманом (протокол ее, как и других, не сохранился). Если уж лучший друг предал и с готовностью возводит напраслину и на тебя, и на себя, больше надеяться не на что. 26 мая Тухачевский заявил: «Мне были даны очные ставки с Примаковым, Путной и Фельдманом, которые обвиняют меня как руководителя антисоветского военно-троцкистского заговора. Прошу представить мне еще пару показаний других участников этого заговора, которые также обвиняют меня. Обязуюсь дать чистосердечные показания». И в тот же день написал: «Признаю наличие антисоветского военно-троцкистского заговора и то, что я был во главе его… Основание заговора относится к 1932 году».
До сих пор не решен вопрос, применяли ли к Тухачевскому во время следствия меры физического воздействия — говоря проще, пытали его или нет. Хотя насчет других подсудимых по этому поводу имеются определенные данные. Так, бывший сотрудник НКВД, а впоследствии заместитель министра госбезопасности Селивановский 10 декабря 1962 года сообщил в ЦК: «В апреле 1937 года дела Путны и Примакова были переданы Авсеевичу. Зверскими, жестокими методами допроса Авсеевич принудил Примакова и Путну дать показания на Тухачевского, Якира и Фельдмана… Работа Авсеевича руководством Особого отдела ставилась в пример другим следователям. Авсеевич после этого стал эталоном в работе с арестованными». По свидетельству бывшего сотрудника Особого отдела Бударева, Авсеевич, возглавлявший одно из отделений этого отдела, заставлял своих сотрудников постоянно находиться рядом с Примаковым и не давать ему спать, чтобы вынудить дать признательные показания. На сон подследственному отводилось лишь 2–3 часа в сутки, да и то в кабинете, где проходил допрос и куда даже доставляли пищу. Подобное непрерывное давление в конце концов сломило волю арестованного. Кроме того, по утверждению Бударева, «в период расследования дел Примакова и Путны было известно, что оба эти лица дали показания об участии в заговоре после избиения их в Лефортовской тюрьме».
Основательно поработали и с Якиром. Бывший сотрудник НКВД А. Ф. Соловьев в 1962 году в объяснениях, направленных в ЦК, вспоминал: «Я лично был очевидцем, когда привели в кабинет Леплевского… Якира. Якир шел в кабинет в форме, а был выведен без петлиц, без ремня, в распахнутой гимнастерке, а вид его был плачевный, очевидно, что он был избит Леплевским и его окружением. Якир пробыл на этом допросе в кабинете Леплевского 2–3 часа». А «эталонный следователь» Авсеевич тогда же обвинил в применении пыток Леплевского и Ушакова, чтобы, переложив вину на мертвых, самому уйти от ответственности: «В мае месяце 1937 года на одном из совещаний помощник начальника отдела Ушаков доложил Леплевскому, что Уборевич не хочет давать показаний. Леплевский приказал на совещании Ушакову применить к Уборевичу физические методы воздействия».
На одном из листов следственного дела Тухачевского были обнаружены следы крови. Неизвестно, чья эта кровь и как туда попала. Может быть, Михаила Николаевича не били, а просто у него от нервного напряжения пошла кровь из носа. Или это вообще кровь следователя Ушакова — у него ведь тоже могло быть носовое кровотечение. Но, даже если Тухачевского не пытали, он сильно страдал уже от одной только крайней унизительности своего положения, которую следователи и тюремщики старались еще и подчеркнуть. Например, бывший сотрудник НКВД с забавной фамилией Вул вспоминал в 1956 году: «Лично я видел в коридоре дома 2 (Наркомата внутренних дел. — Б. С.) Тухачевского, которого вели на допрос к Леплевскому, одет он был в прекрасный серый штатский костюм (вероятно, в тот самый, в который переодели его чекисты в приемной Постышева. — Б. С.), а поверх него был надет арестантский армяк из шинельного сукна, а на ногах лапти. Как я понял, такой костюм на Тухачевского был надет, чтобы унизить его». То же самое проделывали и с другими. Авсеевич в своем объяснении в ЦК КПСС уже во времена Хрущева написал, что «арестованные Примаков и Путна морально были сломлены… длительным содержанием в одиночных камерах», где в течение многих месяцев получали «скудное тюремное питание», а также, не в последнюю очередь, тем, казалось бы, не очень существенным обстоятельством, что «вместо своей одежды они были одеты в поношенное хлопчатобумажное красноармейское обмундирование, вместо сапог обуты были в лапти, длительное время их не стригли и не брили». Что ж, для военных внешний вид, форменная одежда всегда играли особо важную роль. И заключенных деморализовывало уже одно то, что вместо привычных суконных френчей с петлицами, на которых красовалось не менее трех ромбов, и хромовых сапог они теперь вынуждены довольствоваться красноармейскими обносками и лаптями. В итоге, как отмечал Авсеевич, перевод в Лефортовскую тюрьму (где узников нещадно били, о чем следователь предпочел прямо не говорить) и вызовы к Ежову сломили Примакова и Путну окончательно, и оба комкора начали давать показания.
Но только ли в пытках и издевательствах было дело? Лидия Норд выдвинула версию, что НКВД широко использовал в своих целях гипноз. Будто бы загипнотизированы были и убийца Кирова Николаев, и Тухачевский, равно как и те, кто проходил с ним по одному делу. Понятно желание свояченицы оправдать поведение Тухачевского во время процесса. И в материалах проведенного после XX съезда партии расследования как будто есть данные, которые при желании можно истолковать в пользу предположения о какого-то рода психическом воздействии на подследственных.
Вот, например, показания бывшего сотрудника НКВД Карпейского о том, как следователь Агас довел до невменяемого состояния Эйдемана: «Эйдеман отрицал какую-либо связь с заговором, заявлял, что он понятия о нем не имеет, и утверждал, что такое обвинение не соответствует ни его поведению на протяжении всей жизни, ни его взглядам… Угрожая Эйдеману применением мер физического воздействия, если он будет продолжать упорствовать и скрывать от следствия свою заговорщическую деятельность… Агас заявил, что если Эйдеман не даст показаний сейчас, то он — Агас — продолжит допрос в другом месте, но уже будет допрашивать по-иному. Эйдеман молчал. Тогда Агас прервал допрос и сказал Эйдеману, чтобы он пенял на себя: его отправят в тюрьму, где его упорство будет сломлено… Дня через три в дневное время мне было предложено срочно прибыть в Лефортовскую тюрьму, где меня ждет Агас. Я туда поехал. В эту тюрьму я попал впервые… То, что я увидел и услышал в тот день в Лефортовской тюрьме, превзошло все мои представления. В тюрьме стоял невообразимый шум, из следственных кабинетов доносились крики следователей и стоны, как нетрудно было понять, избиваемых… Я нашел кабинет, где находился Агас. Против него за столом сидел Эйдеман. Рядом с Агасом сидел Леплевский… На столе перед Эйдеманом лежало уже написанное им заявление на имя наркома Ежова о том, что он признает свое участие в заговоре и готов дать откровенные показания… Через день или два я снова вызвал Эйдемана на допрос в Лефортовской тюрьме. В этот раз Эйдеман на допросе вел себя как-то странно, на вопросы отвечал вяло, невпопад, отвлекался посторонними мыслями, а услышав шум работающего мотора, Эйдеман произносил слова: „Самолеты, самолеты“. Протокол допроса я не оформлял, а затем доложил, кажется, Агасу, что Эйдеман находится в каком-то странном состоянии и что его показания надо проверить…»
Всё же этот случай скорее можно объяснить не гипнозом, а нервным срывом под воздействием как физических, так и душевных мучений, когда человеческое сознание на время отключается от невыносимой действительности и уходит в иллюзорный мир воспоминаний о прошлом или мечты о светлом будущем. Для бывшего председателя Осоавиахима светлым прошлым были именно самолеты — ведь его организация как раз и занималась первичной подготовкой летчиков. Загипнотизировать же такое количество людей на достаточно длительный срок, да еще так, чтобы они довольно складно играли свои роли — это уже чистой воды фантастика. Да и непонятно тогда, почему так долго возились с Примаковым, если в руках у чекистов было мощное оружие гипноза. Или Виталий Маркович оказался сверхустойчив к гипнотическому воздействию? Но тогда почему же он в конце концов стал давать требуемые показания? Сдается мне, что причина не в гипнозе, а, среди прочего, в том, что Примакова крепко побили. Старый проверенный метод лефортовских следователей: «Будешь говорить?!» — когда после отказа на заключенного обрушивались кулаки и резиновые дубинки, был особен