Ульрих буквально взбеленился и оборвал маршала:
– Послушайте, Тухачевский, как Вы увязываете эту мотивировку с тем, что Вы показали на предварительном следствии, а именно, что Вы были связаны с германским Генеральным штабом и работали в качестве агента германской разведки еще с 1925 года?
Маршал не сдавался:
– Меня, конечно, могут считать и шпионом, но я фактически никаких сведений германской разведке не давал кроме разговоров на словах, хотя … может, это тоже шпионаж.
Ульрих не унимался:
– Вот в деле Ваши показания о том, что Вы лично передали письменный материал агенту германского Генштаба по организации, дислокации и группировке мотомехчастей и конницы БВО и УВО и что по Вашему же, Тухачевского, заданию Аппога передал германскому агенту график с пропускной способностью военных сообщений, а Саблин, по Вашему же заданию, передал схему северной части Летичевского укрепленного района. Вы эти показания признаете?
Тухачевский погасшим взглядом окинул аудиторию, встретился глазами с Никитой. Никите стало стыдно, сердце сжалось в груди до какой-то звериной боли.
– Признаю, – еле слышно произнес Тухачевский.
Следом выступал Иероним Уборевич.
– Все ранее данные показания моих подельников я признаю, но прошу заметить, что до 1934 года я работал честно.
Корк в своем выступлении показал, что он являлся участником заговора и членом центра с 1931 года. В связи с этим Корк высказал свое недоумение в том отношении, что Тухачевский, Якир и Уборевич знали о кремлевском заговоре с 1931 года, которым руководил Енукидзе, и даже знали все детали плана этого заговора, но почему-то на суде об этом не говорили, считая себя заговорщиками только с 1934 года.
Корк показал, что о кремлевском заговоре он, Корк, докладывал Тухачевскому в 1931 году в присутствии Якира и Уборевича, и отсюда Корк делает вывод, что Тухачевский, Уборевич и Якир официально вступили в заговор в 1931 году, а не в 1934-м. «Неужели же они, – говорит Корк, – слушая мой доклад о кремлевском заговоре, еще не были членами и соучастниками заговора? Все это они скрывают от суда, скрыли и от следствия».
Дальше Корк показал, как должен был развернуться заговор в самом Кремле, в который были вовлечены: он, Корк, Горбачев, Егоров, бывший начальник школы им. ВЦИК, и Именинников, помполит школы ВЦИК.
Выступавший следом Эйдеман на суде ничего не мог сказать, а просто поднялся и сказал, что он, Эйдеман, ничего больше, кроме того, что он показал на предварительном следствии, показать не может и признает себя виновным.
Путна показал, что, состоя в этой организации, он всегда держался принципов честно работать на заговорщиков и в то же самое время сам якобы не верил в правильность своих действий.
Никите же больше всех запомнилось выступление Примакова. Примаков держался на суде с точки зрения мужества, пожалуй, лучше всех. В своем выступлении ничего кроме того, что он показал на предварительном следствии, не добавил – как и все. Примаков очень упорно отрицал то обстоятельство, что он руководил террористический группой против Ворошилова в лице Шмидта, Кузьмичева и других, а также и то, что он якобы до ареста руководил ленинградской террористической группой в лице Бакши – бывшего начальника штаба мехкорпуса и Зюка. Отрицал он это на том основании, что якобы ему, Примакову, Троцким была поставлена более серьезная задача – поднять в Ленинграде вооруженное восстание, для чего он, Примаков, должен был строго законспирироваться от всех террористических групп, порвать свои связи со всеми троцкистами и правыми и тем самым завоевать авторитет и абсолютное доверие со стороны партии и армейского командования.
Фельдман показал то же самое, что и Корк, в том смысле, что Фельдману тоже не все было известно о планах заговорщиков, и он узнал много нового из обвинительного заключения и в процессе суда. Тем не менее Фельдман признал себя активным членом центра с 1934 года, но подчеркнул, что обработка его Тухачевский началась уже с тех пор, когда он служил в Ленинградском военном округе, которым командовал Тухачевский. Фельдман признает, что именно в этот период он сблизился с Тухачевским, и когда Тухачевский, будучи уже зам. наркома, поставил перед Фельдманом вопрос о существовании заговора, Фельдман заколебался: взять ли Тухачевского за шиворот и выдать или присоединиться к заговорщикам. Сделал последнее.
Далее Фельдман показал, что по заданию Тухачевского и Гамарника он подбирал сторонников организации на соответствующие должности. Причем, когда он однажды доложил Тухачевскому о результатах своей работы, Тухачевский был очень недоволен ею, так как Фельдман еще не завербовал никого из более или менее известных фигур. И поэтому, когда Фельдман лично завербовал Аппогу, Ольшанского, Вольпе и других, то этим Тухачевский остался доволен.
Фельдман признает, что многих из намеченных организацией кандидатов на ответственные должности назначить не удалось, потому что народный комиссар обороны часто не соглашался с его, Фельдмана, предложениями, хотя эти предложения и проходили с большим нажимом на наркома со стороны Якира, Уборевича, Гамарника и Фельдмана.
Никита слушал все это и понимал, что все сказанное – ложь от первого до последнего слова. Говорить правду – означает произвести эффект разорвавшейся бомбы. Зомби, сверхоружие, о котором в 1937 году даже слыхом никто не слыхивал. И, хотя ложь была во спасение государственности, она, как любая другая, звучала просто чудовищно…
Настало время последних слов.
Начал Якир:
– Я был честным бойцом до 1934 года, после чего изменил и стал врагом революции, партии, своего народа и Красной Армии, но во мне все время сидели два человека: один Якир – красноармейский, другой Якир – враг. Вместе с тем я считаю, что эти два человека – один враг, а другой советский – довлели на меня включительно до того времени, пока я не попал в стены НКВД, а когда я, будучи арестованным, сказал всю правду следствию, говорю сейчас всю правду суду и всем присутствующим на суде, что я разоружился как контрреволюционер и стал настоящим гражданином Союза, что я люблю армию, люблю советскую страну, свой народ и снова готов работать по-честному, как большевик, что я предан без остатка тов. Ворошилову, партии и тов. Сталину, – поэтому прошу смотреть на меня теперь так, каким я был прежде. Что касается моего вредительства в РККА, то я показал то же, что и на предварительном следствии.
Слово дали маршалу…
– К сказанному мне нечего добавить кроме того, что я показал на предварительном следствии, но в то же время во мне также сидели два человека: один – советский, а другой – враг, и я также прошу суд учесть, что я до 1934 года работал как честный большевик и боец. Путь группировки, стащившей меня на путь подлого правого оппортунизма и трижды проклятого троцкизма, который привел к связи с фашизмом и японским Генеральным штабом, все же не убил во мне любви к нашей армии, любви к нашей Советской стране, и, делая это подлое контрреволюционное дело, я тоже раздваивался. Вы сами знаете, что, несмотря на все это, я делал полезное дело в области вооружения, в области боевой подготовки и в области других сторон жизни Красной Армии. Преступление настолько тяжело, что говорить о пощаде трудно, но я прошу суд верить мне, что я полностью открылся, что тайн у меня нет перед Советской властью, нет перед партией.
– Я прошу, граждане судьи, учесть, что я честно работал до 1934 года, – говорил следом Уборевич, – и мое вредительство на авиационные части и на выбор укрепленных районов с точки зрения их тактической полезности не распространялось, потому что укрепленные районы выбирались тогда, когда я не был еще вредителем и врагом. В последующем я вредил тем, что их не вооружил по-настоящему, и некоторые амбразуры на точках укрепленных районов были направлены не в сторону противника, а в сторону, невыгодную для обороняющегося, т. е. преследовал цель поражения укрепленных районов.
Что касается плана поражений, то я предлагал построить эшелоны вторжения таким образом, что они должны были в первые дни войны погибнуть, особенно конница.
Я, Уборевич, совершил перед партией и советским народом ничем не искупаемое преступление. Если бы было у меня тысячу жизней, то и они не смогли бы искупить преступления. Я изменил, как солдат, присяге. Меня за это должны наказать со всей строгостью советских законов. Но я также прошу учесть, что я раскаялся в стенах НКВД, когда показал честно и до конца все свои преступления.
Эстафету принял Корк. Никита запоминал каждое слово выступающих просто потому, что в этих стенах творилось жуткое аутодафе людей, которое – и он был этому живым свидетелем – были по-настоящему преданы партии и Родине.
– Я совершил преступление перед правительством и народом, перед Советской страной. До 1931 года я был честным бойцом и командиром, а потом сделался врагом, шпионом, агентом, диверсантом, предателем… Прошу суд учесть, что я был честным бойцом до 1931 года и теперь разоружился, и считаю себя советским гражданином, и умираю как советский гражданин. Пусть об этом знает наша партия, Советская власть и народ. Я совершил такое преступление, которое одной жизнью искупить нельзя. Пусть на моем примере учатся другие. Пусть знают, что Советской власти изменять нельзя. Мы видим, как развивается в нашей стране социализм. Во время коллективизации сельского хозяйства я колебнулся и попал в лагерь фашизма.
Надеюсь, что Советская власть на основе сталинской Конституции, где сказано в одной из статей, что советский народ великодушен и что он даже врагов может помиловать, – учтет это.
Эйдеман для произнесения заключительного слова еле поднялся на ноги, уперся обеими руками на впереди стоящие перила и начал свою речь с того, что он, Эйдеман, случайно попал в эту организацию, будучи обижен при присвоении военных званий, будучи недоволен руководством армией, а также политикой партии в деревне при коллективизации, что он, Эйдеман, невольно примкнул к этой контрреволюционной организации и совершал по ее заданию (и прежде всего по заданиям Тухачевского и Гамарника) невероятные преступления.