Я помню, задолго до начала войны, когда никто в Испании еще не говорил о Трейчке,[73] ты часто цитировал его…
– И правда, – ответил я. – Я не ждал войны, чтобы прочитать Трейчке, как не ждал войны, чтобы предупредить своих соотечественников об опасностях, которыми для нас чревата Kultur[74] с четырехконечной буквой «К». В начале тысяча девятьсот тринадцатого года я уже забил тревогу.
– Тогда ты, вероятно, читал в «Политике» этого Трейчке строки, посвященные дуракам. А уж он-то их знал. В одном месте из пятидесятой главы первой книги он говорит, что, по всей видимости, пределы человеческой глупости в девятнадцатом веке намного расширились, а в семидесятой главе – что девятнадцатый век продемонстрировал широчайшую глупость – Stupidität, coxpaняя его слово, – в среде ученых людей. И добавляет? «Никогда раньше люди не были столь глупы, как в наше время». Потом он говорит о партиях глупости, Partein. der Dummheit. Насчет партий глупости – это восхитительно! И после этого утверждают, будто пруссаки лишены психологического чутья! Правда, Бунд со всей его экспериментальной или физиологической психологией – чистой психологией! – не додумался до партии глупости, зато додумался Трейчке, такой же немец, как Вундт.[75] Говорю тебе, термин «партия глупости» – просто находка!
– И ты думаешь, у нас уже есть или начала образовываться такая партия?
– Что-то вроде нее уже есть? У дураков появилось самосознание. Все жалкие вымышленные существа, не подозревающие о своей ирреальности, все те, кто ни разу не усомнился не только в своем существовании, но даже в своей значительности; все чистые дураки, или дураки положительные и агрессивные, собираются под знаменем глупости, которую они называют здравым смыслом. Пароль и заповедь этой глупости: национальная выгода превыше всего! Но в чем эта выгода, они не знают и именуют так всего лишь одну из дурных страстей глупости.
– То есть зависть, – закончил я его мысль.
– Именно. Чистого дурака раздражает прежде всего чужая личность, все субъективное. Естественно! Ведь сам дурак может быть только объектом, и вдобавок весьма удобным для классификации, нумерации и организации с ему подобными. У" этих людей нынче заклятием служит магическое слово «организация»!
– А что же им, беднягам, остается? – спросил я«– Как что? Самоубийство!
– Самоубийство? – воскликнул я, припомнив, как не позволил покончить с собой Аугусто Пересу и заставил его умереть по моей авторской воле.
– Да, самоубийство! Но не такое, какого жаждал я, а ты мне не позволил. Их должны прикончить их собственные безнадежные усилия выбраться из глупости. Моральный долг дурака, поскольку он человек, – перестать быть дураком, или, иначе говоря, превратить принципы здравого смысла в выводы собственного разума; продумать самостоятельно общие места, которые тогда перестанут быть общими; подвергнуть критике всяческие пошлости. Дурак силится все это одолеть, но груз слишком тяжел для него, и кончает дурак не только со своей глупостью, но и со своим умом и даже с жизнью, то есть кончает самоубийством. С ним происходит то же, что с лягушкой из басни, которая хотела превзойти вола и лопнула. Вот и дураки должны так же лопнуть.
Совсем недавно сюда, в наш мир замогильных вымыслов, принесли книгу Папини[76] «Мужественность». Ты ведь знаешь, я, сын твоей фантазии или воображения, питаю большую склонность к мастерам парадоксов, иначе говоря к людям, культивирующим самостоятельность мышления. Папини меня чарует и развлекает. В его книге я прочел следующее: «Серьезно говоря, мне очень жаль, что так мало людей стараются быть гениями». Прекрасно сказано! Каждый человек должен стремиться к гениальности.
– Но такой, как ты… – отважился я намекнуть.
– Так считаешь ты, полагая, будто создал меня как вымышленное существо. Но ведь ты сам не раз утверждал, что Дон Кихот заставил писать Сервантеса, который так и не понял до конца своего героя, по крайней мере не понял Санчо; вот и я, Аугусто Перес, утверждаю, что ты, Мигель де Унамуно, уверенный, будто создал меня, плохо меня знаешь…
– А сам-то ты хорошо себя знаешь? – прервал я его.
– Куда там! Я еще не настолько чистый дурак, чтобы уверять, будто познал самого себя. Можешь думать иначе, но и я в своем бренном, вымышленном существовании, тобою дарованном, я тоже стремился к гениальности, старался на свой лад обрести гений. И именно из-за этого меня настигла смерть. Тебе пришлось убить меня, потому что ты не нашел другого способа наделить меня гениальностью. Вместо человека ты создал гомункулуса, а мое стремление к совершенству, к человечности привело меня к смерти. Смерть была для меня самоутверждением. И только так должны утверждать себя дураки. Им следовало бы не подавлять чужую личность, а стараться раздуть свою собственную, пока она не лопнет. По любому поводу они болтают об анархичности романских народов, но о себе забывают. Кто умеет организовать самого себя, тот не станет призывать к насильственной организации, навязанной извне. Мы верим в чудеса случая и импровизации и потому ненавидим эту внешнюю механическую организацию. Я, как тебе известно, всегда доверялся случаю…
– Но я и хотел сделать из тебя дитя случая, – сказал я. – Ведь когда моя фантазия рождала тебя, я размышлял над философией случая и читал Курно.[77]
– Оставь ты свои книги! Верь в случай, а стало быть, верь в провидение, ведь случай и провидение – это одно и то же. Случай провиденциален, а провидение – случайно. И верь в импровизацию! Если какой-нибудь чистый дурак добрых сорок лет готовился нанести тебе удар, и упражнялся, и примерялся, думая, будто ты неспособен сымпровизировать защиту, встречай его смехом. В любом случае он провел эти сорок лет рабом своей собственной глупости и глупости вообще, а ты, ни о чем не заботясь, жил по-настоящему. И пусть ему удастся нанести тебе удар, он все равно останется чистым дураком.
– Но выйдет все так, как он задумал? – воскликнул я.
– Задумал? А что он задумал? Что мог он задумать вообще? Ах, как мало ты в себя веришь! Если бы я, которого ты считаешь выдуманным существом, порожденным твоей юмористической фантазией, мог внушить тебе столько же веры в свои силы, сколько есть у меня! Какой вред нанесли тебе занятия философией чистоты и идеализма! И как ты веришь, несчастный, в метафизические победы!
– Что ты там несешь о метафизических победах? – спросил я.
– Как, ты разве не знаешь? Не так давно в «Берлинер тагеблатт» писали: «Немецкая победа – это не вопрос случая, это метафизическая необходимость. Если силы, управляющие судьбой народов, действительно зависят от высшей воли, способной проводить различие, мы можем и должны верить, что провидение уготовило нам великие свершения». Прелестный текст, только надо уметь его толковать. Ведь здесь говорится, что Германия уготовила провидению великую роль, поскольку провидение, видимо, принялось изучать кантовскую философию; с другой стороны, слова про метафизическую необходимость победы немцев означают лишь, что для немцев необходима метафизическая победа. А метафизическая победа – это вера в то, что ты победил.
– А разве неверно изречение, приписываемое одному генералу, что победа – это вера в то, что ты уже победил? – спросил я.
– Вот это и есть генеральная глупость. Наоборот, победа часто состоит в том, чтобы вообразить себя побежденным. Только дурак считает себя непобедимым. Вспомни, как здесь, у тебя на родине, во времена гражданских войн все эти жалкие безумцы прежде всего объявляли себя непобедимыми, ибо против веры, говорили они, не устоит никто, а потом, потерпев поражение, они вопили: «Предательство!» – или уверяли, будто морально они вышли победителями. «Если бы не…» – говорили они. Если бы да кабы, то во рту б росли грибы. Готовься к тому, что все чистые дураки запоют скоро на этот манер. И не забывай, теперь дураков уже не легион, но партия.
И опять Аугусто Перес растворился в черном облаке. И, проснувшись, я спросил себя: «Кто вносит порядок, логику и связь, то есть организует все это?»
Комментарии
История создания и прижизненных публикаций романа «Туман» изложена автором в предисловии к третьему изданию (1935), ныне включенном в текст романа под заглавием «История "Тумана"». В приложении публикуется также эссе Унамуно «Интервью с Аугусто Пересом», написанное в 1915 году для буэнос-айресской газеты «Ла Насьон».
«Туман» был написан и издан в 1914 году. Однако замысел его начал складываться задолго до того. Еще в дневнике за 1897 год Унамуно записал: «Разве стану я чем-нибудь большим, чем вымышленные мной персонажи моих произведений? Значит ли сегодня на земле Сервантес больше, чем Дон Кихот?» В другой дневниковой записи (см. вступ. статью к наст, изд.) и в стихотворении «Молитва атеиста» намечается тема бунта против бога, творца, навязавшего своему созданию участь марионетки.: Многие идейные мотивы «Тумана» разрабатывались Унамуно в эссе 900-х годов и особенно в книге «О трагическом чувстве жизни». «Туман» есть своего рода художественный эксперимент, проверяющий теоретические положения унамуновской теории личности.
В художественном становлении романа участвовали разнообразные компоненты, о чем свидетельствует множество прямых и замаскированных реминисценций. О явном влиянии книги Серена Кьеркегора «Или – или» было уже сказано во вступительной статье. В начале пролога, написанного от имени персонажа Виктора Готи, угадывается реминисценция из романа Бенито Переса Гальдоса «Милый Мансо», начинающегося словами героя: «Я не существую… я детище фантазии, я дьявольское порождение человеческого разума». Унамуно высоко ценил эту книгу Переса Гальдоса и заимствовал имя заглавного героя для своего рассказа Хуан Мансо». Через весь «Туман» проходит тема «маленького Гамлета», наиболее рельефно выступая в двух эпизодах. «…Я вовсе не инструмент, на котором может играть любой человек…» – заявляет Аугусто, начиная ощущать, что ему готовится ловушка. Это чуть измененные слова Гамлета: «Объявите меня каким угодно инструментом, вы можете расстроить меня, но играть на мне нельзя» (действие 3, явление 2. Перевод Б. Пастернака). Слова из предсмертного бреда Аугусто: «Умереть… заснуть… спать… и видеть сны, быть может!» – также цитата из гамлетовского монолога «Быть или не быть?»: «Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны?» (действие 3, явление 1). Неоднократно упоминаемый на страницах «Тумана» «Дон Кихот» Сервантеса, конечно, во многом послужил Унамуно моделью художественного мира: сочетание трагизма и буффонады, введение вставных новелл, вхождение личности автора в повествование и «выход» героя из вымышленного повествования в реальность – все это, как и сама идея соперничества автора и персонажа в жизненности, изначально связывалось в сознании Унамуно с «Дон Кихотом». Наконец, в тексте романа. Унамуно упоминает диалоги (в частности, диалог «Федон») древнегреческого философа Платона как образец того повествовательного жанра, к которому устремлен «Туман». Думается, что, кроме этих, осознанных и зафиксированных самим автором влияний, в генезисе романа участвовали и неосознанные, прямо не отмеченные писателем впечатления – прежде всего от «Записок из подполья» и «Бесов» Достоевского.