оистину станет для Артура Богиней, а он для нее — Богом, и брак их будет не пустой видимостью, но истинным союзом душ на всех уровнях жизни… Моргейна уже принялась вспоминать нужные слова, как вдруг вспомнила, что Гвенвифар — христианка и Моргейну за такие советы не поблагодарит. Молодая женщина раздосадованно вздохнула, зная: разумнее всего — промолчать.
Она подняла глаза, встретила взгляд Ланселета — мгновение юноша неотрывно глядел на нее, и Моргейна против воли вспомнила тот пронизанный солнцем миг на Холме, когда им должно было бы соединиться друг с другом как мужчине и женщине, как Богине и Богу… Моргейна знала: Ланселет думает о том же самом. Но он опустил глаза и отвернулся, осенив себя, по примеру священника, знаком креста.
Несложная церемония подошла к концу. Моргейна, как свидетельница, поставила свою подпись на брачном контракте, отметив, сколь изящен и ровен ее почерк в сравнении с размашистыми каракулями Артура и по-детски нескладными буковками Гвенвифар: неужели монахини Гластонбери столь мало преуспели в учености? Расписался и Ланселет, а вслед за ним — Гавейн, и король Боре Бретонский, тоже приехавший в качестве свидетеля, и Лот, и Экторий, и король Пелинор, чья сестра приходилась Гвенвифар матерью. С Пелинором приехала молоденькая дочь; он церемонно поманил ее к себе.
— Моя дочь, Элейна, — твоя кузина, госпожа моя и королева. Умоляю тебя принять ее к себе в свиту.
— Я буду рада видеть ее в числе моих дам, — с улыбкой отозвалась Гвенвифар. А Моргейна подумала про себя, что Пелинорова дочка как две капли воды похожа на королеву: такая же розово-золотистая, хотя и уступает в яркости ослепительному сиянию Гвенвифар, и одета в простое льняное платье, выкрашенное шафраном, на фоне которого бледнеет и меркнет золото ее волос. — Как твое имя, кузина? И сколько тебе лет?
— Элейна, госпожа моя; мне тринадцать лет от роду. — Она присела до земли — так низко, что потеряла равновесие, и Ланселет подхватил ее, не давая упасть. Девушка покраснела, как маков цвет, и закрыла лицо покрывалом. Ланселет снисходительно улыбнулся, а у Моргейны голова закружилась от мучительной ревности. На нее Ланселет и не смотрит, а глядит лишь на этих бледных бело-золотых ангелов; наверняка и он тоже считает ее безобразной карлицей. И в это мгновение все ее добрые чувства к Гвенвифар угасли, сменились яростью, и Моргейна поневоле отвернулась.
На протяжении последующих нескольких часов Гвенвифар должна была приветствовать королей Британии — всех до единого, не иначе! — и знакомиться с их женами, сестрами и дочерьми. Когда настало время пира, в придачу к Моргейне, Элейне, Игрейне и Моргаузе ей пришлось выказывать учтивость и любезность Флавилле, приемной матери Артура и матери сэра Кэя; и королеве Северного Уэльса, носившей ее собственное имя, Гвенвифар, но при этом темноволосой, с типично римской внешностью; и еще с полдюжине женщин.
— Уж и не знаю, как мне запомнить их всех поименно! — шепнула королева Моргейне. — Может, мне просто-напросто звать их всех «госпожа моя», надеясь, что они не поймут, в чем дело?
И Моргейна, на миг забыв о неприязни и подстраиваясь под шутливый тон собеседницы, прошептала в ответ:
— В титуле Верховной королевы есть свои преимущества, госпожа: никто и никогда не дерзнет задать тебе вопрос «почему?» Что бы ты ни сделала, тебя лишь одобрят! А если и не одобрят, так вслух ничего не скажут!
Гвенвифар сдержанно хихикнула:
— Но ты, Моргейна, непременно зови меня по имени, а никакой не «госпожой». Когда ты произносишь «госпожа», я поневоле оглядываюсь в поисках какой-нибудь дородной престарелой дамы вроде достойной Флавиллы или супруги короля Пелинора!
Наконец пир начался. На сей раз Моргейна ела с большим аппетитом, нежели на Артуровой коронации. Усевшись между Гвенвифар и Игрейной, она охотно воздавала должное обильному угощению; воздержание Авалона осталось где-то в далеком прошлом. Она даже отведала мяса, хотя и без удовольствия; а поскольку на столе воды не было, а пиво предназначалось главным образом для слуг, она пила вино, вызывающее у нее лишь отвращение. Голова у нее слегка пошла кругом, хотя и не так, как от подобных жидкому пламени ячменных напитков при оркнейском дворе; их Моргейна терпеть не могла и в рот не брала вовсе.
Спустя некоторое время Кевин вышел вперед и заиграл; и разговоры стихли. Моргейна, не слышавшая хорошего арфиста с тех пор, как покинула Авалон, жадно внимала музыке, забывая о прошлом. Нежданно-негаданно она затосковала о Вивиане. И даже когда Моргейна подняла глаза и глянула на Ланселета, — как любимейший из Артуровых соратников, он сидел ближе к королю, нежели все прочие, даже Гавейн, его наследник, и ел с одного с ним блюда, — в мыслях ее он был лишь товарищем ее детства, проведенного на Озере.
«Вивиана, а не Игрейна, — вот кто моя настоящая мать; это ее я звала…» Молодая женщина потупилась и заморгала, борясь со слезами, проливать которые давно разучилась.
Музыка смолкла, и в наступившей тишине раздался звучный голос Кевина:
— У нас здесь есть еще один музыкант, — промолвил он. — Не согласится ли леди Моргейна спеть для гостей?
«Откуда он только узнал, как исстрадалась я по своей арфе?» — подивилась про себя молодая женщина.
— Для меня, сэр, сыграть на твоей арфе — в удовольствие. Да только инструмента столь совершенного я вот уже много лет в руки не брала; но лишь кустарное его подобие при Лотовом дворе.
— Как, сестра моя станет петь, точно наемная музыкантша, для всех собравшихся? — недовольно промолвил Артур.
«Кевин явно оскорбился, что и неудивительно», — подумала про себя Моргейна. Задохнувшись от гнева, она поднялась со своего места со словами:
— То, до чего снизошел лучший арфист Авалона, я сочту для себя честью! Своею музыкой бард угождает богам, и никому другому!
Молодая женщина взяла арфу из его рук и уселась на скамью. Этот инструмент был заметно крупнее ее собственного, и в первое мгновение руки ее неловко нащупывали нужные струны, но вот она уловила гамму, и пальцы запорхали более уверенно. Моргейна заиграла одну из тех северных песен, что слышала при дворе Лота. Теперь она порадовалась, что пила вино: крепкий напиток прочистил ей горло, и голос ее, глубокий и нежный, вернулся к ней во всей своей полнозвучной силе, хотя вплоть до сего момента Моргейна о том и не подозревала. Этот голос — выразительное грудное контральто — ставили барды Авалона, и молодая женщина вновь испытала прилив гордости. «Пусть Гвенвифар красива, зато у меня — голос барда».
И, едва песня закончилась, даже Гвенвифар протолкалась ближе, чтобы сказать:
— У тебя чудесный голос, сестрица. А где ты научилась так хорошо петь — на Авалоне?
— Конечно, леди; музыка — священное искусство; разве в обители тебя не учили играть на арфе?
— Нет, ибо не подобает женщине возвышать свой голос перед Господом… — смешалась Гвенвифар.
— Вы, христиане, слишком любите выражение «не подобает», особенно применительно к женщинам, — прыснула Моргейна. — Если музыка — зло, стало быть, зло она и для мужчин тоже; а если — добро, разве не должно женщинам стремиться к добру во всем и всегда, дабы искупить свой так называемый грех, совершенный на заре сотворения мира?
— И все же мне бы никогда не позволили… как-то раз меня прибили за то, что я прикоснулась к арфе, — с сожалением промолвила Гвенвифар. — Но ты подчинила своими чарам всех нас, и думаю я, вопреки всему, что магия эта — благая.
— Все мужи и жены Авалона изучают музыку, но мало кто обладает даром столь редким, как леди Моргейна. — вступил в разговор Талиесин. — С чудесным голосом надо родиться; учением такого не добьешься. А ежели голос — это Господень дар, так сдается мне, презирать его и пренебрегать им — не что иное, как гордыня, неважно, идет ли речь о мужчине или женщине. Как можем мы решить, что Господь совершил ошибку, наделив подобным даром женщину, если Господь непогрешим и всеблаг? Так что остается нам принимать сей дар как должное, кто бы им ни обладал.
— Спорить с друидом о теологии я не возьмусь, — промолвил Экторий, — но, если бы моя дочь родилась с подобным даром, я счел бы его искушением и соблазном выйти за предел, назначенный женщине. В Писании не говорится, что Мария, Матерь Господа нашего, плясала либо пела…
— Однако ж говорится в Писании, что, когда Дух Святой снизошел на нее, — возвысила она свой голос и запела: «Величит душа Моя Господа…» — тихо произнес мерлин. Однако сказал он это по-гречески: «Megalynei he psyche то u ton Kyrion».
Лишь Экторий, Ланселет и епископ поняли слова мерлина, хотя и Моргейне тоже доводилось слышать этот язык не раз и не два.
— Однако пела она перед лицом одного лишь Господа, — решительно отрезал епископ. — Только про Марию Магдалину известно, что она пела и плясала перед мужами, и то до того, как Искупитель наш спас ее душу для Бога, ибо, распевая и танцуя, предавалась она разврату.
— Царь Давид, как нам рассказывают, тоже был певцом и играл на арфе, — не без лукавства заметила Игрейна. — Вы полагаете, он бил своих дочерей и жен, ежели те прикасались к струнам?
— А если Мария из Магдалы, — эту историю я отлично помню! — и играла на арфе и танцевала, так все равно она спаслась, и нигде не говорится, будто Иисус велел ей кротко сидеть в уголке и помалкивать! — вспыхнула Моргейна. — Если она помазала Господа драгоценным мирром, Он же не позволял своим спутникам упрекать ее, возможно, Он и другим ее дарованиям радовался не меньше! Боги дают людям лучшее, что только есть у них, а никак не худшее!
— Ежели здесь, в Британии, религия существует в таком виде, так, стало быть, и впрямь не обойтись без церковных соборов, что созывает наша церковь! — чопорно произнес епископ, и Моргейна, уже сожалея об опрометчивых словах, опустила голову: не должно ей разжигать ссору между Авалоном и церковью на Артуровой свадьбе! Но почему не выскажется сам Артур? И тут заговорили все разом; и Кевин, вновь взяв в руки арфу, заиграл веселый напев, и, воспользовавшись этим, слуги вновь принялись разносить свежие яства, хотя к тому времени на еду никто уже не глядел.