Тундра не любит слабых — страница 3 из 5


Кухня погоды

Первые впечатления от Диксона разочаровали меня. Той Арктики, которую я создал в своем воображении с помощью книг и кинофильмов, здесь не было. На скалистом островке раскинулся поселок с двухэтажными домами, электрифицированный, имеющий канализацию, водопровод, теплоцентраль, кинотеатр. Южнее, за проливом, на материке растянулся вдоль берега городок, районный центр. Там же находился и порт. О собачьих упряжках и прочей арктической экзотике тут не было и речи. По бухте сновали катера, на острове и по городу ходили автомашины, низким басом гудели океанские корабли. Словом, это была не дикая, первозданная Арктика, а обжитая земля, хотя по-прежнему не очень приветливая и теплая.

Начальник Радиометцентра, худощавый, остроглазый, похожий на цыгана, иронически хмыкнул и выразил мне соболезнование по поводу моих безуспешных поисков на Диксоне «настоящей Арктики».

— Вы бы пораньше приехали, — сказал он, пряча улыбку, — лет эдак на двадцать с гаком. Например, вместе со мной. Тогда было бы чем потрясти своих читателей.

Впрочем, начальник Радиометцентра, чтобы утешить меня, пообещал при первой же возможности помочь мне побывать на какой-либо зимовке. А пока предложил познакомиться с Радиометцентром.

Меня сопровождал по огромным залам Олег, высокий, плечистый блондин. Несмотря на свою молодость, он уже бывалый полярник, отличный радист. Посмотреть было на что, хотя я мало смыслю в радиоаппаратуре, о которой Олег говорил с восхищением. По его словам, диксонское бюро погоды принимает в год свыше двенадцати миллионов слов с полярных станций. Именно здесь, на Диксоне, составляются синоптические карты, прогнозы погоды для всей западной части Ледовитого океана и его побережья. Эти карты крайне необходимы и рыбакам, ведущим лов в северных морях, и кораблям, идущим по Северному морскому пути. Эти суда идут по разным маршрутам и под разными флагами, но главным образом в Игарку за лесом.

Двенадцать миллионов слов! Я потом подсчитал, что это такое. На обычной странице умещается триста слов, включая предлоги и частицы. Следовательно, Радиометцентр принимает в год около сорока тысяч страниц машинописного текста, или полное собрание сочинений таких плодовитых писателей, как Бальзак или Дюма-отец. Конечно, это не искусство, и слова-то передаются сухие. Но синоптики пишут этим невыразительным для непосвященных языком свою литературу, свои поэмы и стихи, которые помогают судам и самолетам с открытыми глазами курсировать по Арктике.

Но еще интереснее были люди, с которыми меня знакомил Олег.

— Анатолий Константинович — самый молодой начальник смены, почетный полярник, прошу любить и жаловать! — представил он крепко сбитого парня в ковбойке с засученными рукавами.

— Брось ты, Олег! — засмущался тот. — Какой там Анатолий Константинович! Или ты намекаешь на то, что и тебя надо по отчеству называть, а?

Толя приехал в Диксон вместе с родителями еще мальчишкой. Подрос, поступил учеником радиста. Учился старательно, нравилось ему это дело. И не случайно именно его, как лучшего радиотехника, первым с Диксона послали в комплексную антарктическую экспедицию. Строил Мирный, жил в поселке всю зиму, потом летал бортрадистом в оазис Бангера, где высаживали ученых.

Смена у Анатолия Константиновича сплошь молодежная, мало кому из радистов уже минуло тридцать лет. Но большинство из них в Арктике не первый год. Они прошли через полярные зимовки на островах Ледовитого океана, у каждого на счету три — пять, а то и восемь таких зим.

Мой земляк Коля, великолепный радист, отчаянный фотолюбитель и вообще славный парень, за десять лет побывал на островах Айон, Исаченко и еще где-то. Я спросил его, не надоело ли, не тянет ли к оседлой жизни в Москве. Он посмотрел на меня сочувственно, как смотрят на больного:

— Да ты знаешь, как тянет сюда из Москвы или там с юга? Отпуск у нас большой, так многие не могут дождаться, пока он кончится, раньше срока приезжают!

Это верно. В одной комнате со мной жили двое зимовщиков. Они вернулись из отпуска прежде, чем положено, но попутного транспорта на их станцию не было. И ребята слонялись по гостинице, по острову, надоедали начальникам вопросом: когда будет корабль, надоело ждать, скорей бы «домой». Да, они так и говорили — «домой», имея в виду свои зимовки.

Казалось бы, удивительно и противоестественно. Если даже не принимать в расчет в сути своей довольно точное, хотя и отпугивающее прямолинейным цинизмом присловье: «Рыба ищет — где глубже, человек — где лучше». Не брать, потому что на полярных зимовках житье далеко не медовое, а работа адски тяжелая, так что любителям длинного рубля эта самая купюра показалась бы чересчур короткой в качестве компенсации за бесконечный год жизни на одной из станций. Спору нет, платят полярникам прилично, и это вполне заслуженно, однако не материальный расчет ведет их сюда. Позже я вернусь к этой теме и расскажу об одном зимовщике, в котором, на мой взгляд, наиболее ярко воплотились все характерные для полярников черты.

А пока продолжу рассказ о Диксоне. Для нас, живущих вдали от этих мест, Диксон — это точка на карте. Местные жители обязательно уточняют, о каком Диксоне идет речь. Есть Диксон-остров и есть Диксон-материк. Хотя их разделяет лишь полоска воды, они живут разной жизнью.

Глаза и уши Диксона-острова направлены в основном на север, его интересы там — на островах, на дрейфующих льдинах океана. Остров Диксон занят ледовой разведкой, проводкой судов по Северному морскому пути, сбором радиосводок о погоде. Здесь в любое время дня и ночи на улицах можно встретить людей, здесь не гаснет свет во многих окнах. Диксон-остров работает круглые сутки, посменно, весь он никогда не спит.


Помыслы и думы Диксона-материка обращены на юг, он хлопочет об оленеводах, кочующих по северной оконечности Таймыра, заботится о рыбаках, живущих в устье Енисея. У него не полярные станции, а обычные колхозы, с которыми хватает тоже волнений. По ночам Диксон-материк мирно спит, темный и безлюдный, лишь в порту продолжаются работы.

Издали, из бухты, тот и другой Диксоны очень красивы. Эффектно выглядят на черных скалистых берегах белые дома, взбегающие вверх.

Диксон-материк — небольшой, прилепившийся к скалам районный городок с ослепительно белыми, своеобразной архитектуры двухэтажными домами и густой, черной, как разведенная маслом сажа, грязью между домами, на дорогах. Жители считают Диксон не поселком, а городом, поэтому из гордости носят легкие туфли. А поскольку асфальта нет, то ходят по коробам теплоцентрали, таким же, как в Воркуте и Салехарде.

Строятся здесь широко: дом от дома метрах в ста пятидесяти — двухстах. Злые языки островитян утверждают, что это сделано для пущей важности, дабы подавить Диксон-остров величием и размерами районного центра и заставить полярников с почтением взирать на своего южного соседа. Старожилы же Диксона-материка уверяют, что это сделано в целях лучшей противопожарной безопасности: дома-то деревянные, а зимовщики-де разбрасывают окурки где попало.

Между островом и материком — давнее соперничество, как между Ленинградом и Москвой; жители обоих Диксонов беззлобно подтрунивают друг над другом. Делить им нечего, у них разные сферы занятий. И все же островитяне взирают на соседей со снисходительностью столичных жителей: как-никак Диксон-остров является столицей всей Западной Арктики, тогда как Диксон-материк— всего лишь районным центром Таймырского национального округа.

Но у жителей материкового Диксона есть козыри, которыми они в шутливом споре могут бить карты островитян. Один из таких козырей — перифраз пословицы: «Не та мать, что родила, а та, что воспитала». Действительно, на острове есть лишь начальная школа, одиннадцатилетка же с интернатом — на материке. Именно там дети островитян получают вместе с путевкой в жизнь те первые производственные навыки, которые делают их потом нужными острову специалистами, своими собственными, не завозными — токарями, слесарями, шоферами, радиооператорами.

Я познакомился с директором этой школы-интерната, немолодым человеком, энтузиастом Арктики. Он влюблен в свое дело, горит им, как юноша, с увлечением рассказывает о Диксоне, его истории, о школе. Первым делом сообщил мне с гордостью, что руководимая им школа — самая северная в Советском Союзе одиннадцатилетка. Директор даже был склонен считать, что самая северная в мире: вряд ли где еще на этих широтах имеются гимназии. С не меньшей гордостью он заявил: процент людей с высшим образованием на Диксоне выше, чем где бы то ни было на земле. Что выпускники школы, закончив в других городах вузы и техникумы, как правило, возвращаются сюда, на Диксон. Даже учителя… Сейчас в его школе и в ее филиале на острове работают педагогами несколько выпускниц. А первый ребенок, родившийся на Диксоне, Юра Замятин, кончил технический институт и теперь приехал сюда.

Директор школы — страстный поклонник афоризма: «В здоровом теле — здоровый дух». И не только умозрительно. Несмотря на возраст, он по-спортивному подтянут, подвижен, энергия так и бьет из него. Он очень жалел, что я приехал сюда в межсезонье и не могу увидеть спортивных состязаний. Оказывается, лыжные соревнования тут проводятся в апреле — мае, а розыгрыш первенства по футболу — в июне, на расчищенном бульдозерами льду бухты. На суше оборудовать поле дорого и трудно: ровных площадок почти нет, сплошные скалы.

От него я узнал также, что диксонцы почти полностью живут на самоснабжении: разводят свиней, есть коровы особой, выведенной здесь породы, так что и свежее молоко имеется. Кроме того, все жители занимаются комнатным овощеводством: в служебных кабинетах и в квартирах на окнах вместо гераней, фикусов стоят ящики с луком, помидорами, огурцами. Некоторым удается снимать даже по два-три лимона с крохотного деревца. Правда, директор тут же оговорился: разумеется, все основные продукты на Диксон завозят, самим, конечно, трудно в этих условиях выращивать достаточно овощей, не говоря уже о другом, необходимом для жизни.

Потом мне говорили, что в ближайшие годы Диксон намерен отказаться от завозного мяса и консервированного молока. А вот овощи и фрукты долго еще придется привозить — наверное, всегда, ибо нет надежды, что камни превратятся в чернозем, а лето будет не так скоротечно, как теперь. И всегда в окнах домов диксонцев сквозь стекло будут видны острые копья зеленого лука, пупырчатые огурчики и румяные помидоры. Человек упрям: в пику насупленной, неласковой Арктике он создает на своем окне огород, выращивает овощи. Не из-за недостатка их в магазинах, из принципа. К тому же свое всегда вкуснее…

Не очень-то надеясь на обещание начальника Радиометцентра помочь мне попасть на какую-либо полярную станцию (мало ли у него других дел, чтобы помнить обо мне!), я решил воспользоваться случаем и познакомиться с зимовщиками, которые со дня на день должны были прибыть на Диксон на теплоходе «Сестрорецк». Ребята направлялись в отпуск. Здесь им предстояло получить деньги, документы, отчитаться о проделанной работе. Впрочем, отчеты они уже приготовили, оставалось только сдать их руководству. «Сестрорецк», как мне сказали, не намерен был долго задерживаться в порту, он спешил на запад. И полярники спешили. По два-три года ребята не были на Большой земле, не видели родных, лишь слышали их голоса по радио. Их нетерпеливость была вполне понятна. Но я уже знал по прошлым встречам здесь же, на Диксоне, что через четыре-пять месяцев им наскучат теплые края, затоскуют их сердца по снежным просторам Арктики, по незаходящему солнцу, по товарищам и работе. Поставят они свои «Волги» и «Москвичи» под брезент, засунут в чемоданы модные костюмы и туфли, достанут унты, полушубки, ушанки и, не догуляв положенного, уедут обратно на Диксон.

Мне хотелось познакомиться с ними, тем более что кто-то из опытных людей сказал, что скорой оказии может и не быть, так что мое желание побывать на зимовке вряд ли удовлетворится. Поэтому я с нетерпением ожидал прихода «Сестрорецка».

В салоне «Сестрорецка» было шумно: товарищи, не видевшиеся так долго, обнимались, что-то, перекрикивая гул голосов, спешили рассказать друг другу. Тут же у столиков толпилась очередь: кассиры и кадровики выдавали зимовщикам деньги, документы. Хотя уже наступила ночь, никто не помышлял о сне и отдыхе.

Мне посчастливилось познакомиться с Валерием Князевым, начальником полярной станции на мысе Стерлегова. Узнав, что я москвич, он несказанно обрадовался, будто встретил давнего друга. Сам он из Дубны, города физиков. Но какая разница — Москва и Дубна, рядом почти, каких-то сто километров. Это не расстояние!

Валерий затащил меня в каюту, поставил на стол невесть откуда добытую бутылку коньяка:

— Выпьем за нашу Москву, соскучился я по ней зверски! Ты давно оттуда? Два месяца! Это ерунда, считай, что позавчера вылетел! Я два года с гаком… Как она, расскажи!

— Стоит, — ответил я, не зная, о чем рассказать, — что ей сделается? Ты лучше о себе…

— Иди ты! — отмахнулся Князев. — Ты какие, московские, куришь? Дай-ка, затянусь родной «Явой», а то ленинградские осточертели, нас только ими снабжают… Ну, валяй, говори!

Я нехотя стал рассказывать о Москве. В самом деле, что там интересного? Ну, еще одна очередь метро пущена — кого этим удивишь? Подземные переходы — тоже не новость. Какие новые спектакли? Бог их знает, давно уже в театрах не бывал, все в командировках. Словом, я со стыдом убеждался, что мне почти нечего рассказать Валерию. Что-то мямлил, тянул, бубнил.

Однако Князев слушал так, будто я говорил захватывающе интересно о любопытнейших вещах. Он жадно затягивался моим «Беломором» и, уперев кулак в щеку, неотрывно смотрел на меня, изредка задавая наводящие вопросы.

В дверь каюты кто-то заглянул. Валерий приподнялся, помахал рукой, крикнул:

— Лева, у меня земляк, только вчера из Москвы! Тащи сюда наших, общий аврал, свистать всех наверх!

Через несколько минут тесная каюта заполнилась людьми. Не считая нас с Князевым, в нее втиснулось еще шесть человек — весь состав полярной станции на мысе Стерлегова. Напрасно я уверял, что мои сведения о Москве не столь уж свежи, за два месяца путешествия обросли длинной бородой. Зимовщики заставили меня вновь повторить то, что я рассказывал их начальнику. Был уже четвертый час ночи, когда я не выдержал и взмолился:

— Ребята, ну вы о себе расскажите! Москву-то вы через день-другой сами увидите, а мне на мысе Стерлегова вряд ли удастся побывать…

Теперь пришла их очередь пожимать плечами, недоумевать: «А чего там интересного, о чем рассказывать?» Отсюда, из Арктики, Москва и все связанное с нею казались им чем-то особенным, неповторимым. Двухлетняя же жизнь на станции выглядела обычными буднями, наполненными обычным трудом.

Мне показывали фотографии, сделанные за время зимовки, комментировали их. Постепенно вырисовывалась более или менее ясная картина жизни на полярной станции.

По штату на станции положено девять человек: гидрометеорологи, радисты, механик-дизелист, каюр и повар. Ребята решили зимовать всемером, для этого нужно было овладеть каждому второй профессией. И они добились этого: метеорологи овладели радиотехникой, радисты — секретами метеорологии. Учились и работали.

Жили в двухэтажном доме, который стоял на скалистом берегу речки, впадающей в море, в нескольких десятках метров от станции. У каждого отдельная комната. В свободное время собирались в большой кают-компании, играли в настольный бильярд, в пинг-понг, читали книги, смотрели кинофильмы. Свободного времени хватало на отдых, учебу, охоту и лыжные прогулки: работали посменно по двенадцать часов, выходной через день. В первые недели стреляли диких оленей прямо с крыльца дома. Весело жили, дружно. Не случайно именно их станции первой в Западной Арктике присвоили звание коллектива коммунистического труда. Не только за точность метео- и гидронаблюдений, за отличную научную работу, но и за слаженность, товарищество. За два года ни одной ссоры, ни одного инцидента — это что-нибудь да значит! Ведь семеро разных по характеру людей, со своими взглядами и темпераментами, и людей отнюдь не идеальных, не книжных, а живых, обычных. Все время на виду друг у друга, все открыто, у каждого бывает и плохое настроение, и тоска по дому, и побрюзжать-поныть ему охота, и поругаться для разнообразия с кем-нибудь. Это не коммунальная кухня, где повздорившие соседки могут годами не разговаривать, не замечать друг друга. На зимовке люди поневоле должны общаться. И не только по работе.

Когда я слушал бодрые воспоминания о житье-бытье на станции, то ловил себя на мысли, что зимовка в рассказах полярников выглядит эдаким земным раем. И работают через день, и комната у каждого своя, и о пище заботиться не надо, в магазинах в очередях стоять: все завезли, вплоть до картофеля, капусты и яблок. На работу спешить не надо, тебя не тискают в метро или автобусе: спустился из своей комнаты на первый этаж — тут и рабочее место твое. А пресловутая оторванность от мира — просто красивые слова: какая же это оторванность, когда центральные газеты сбрасывают с самолета через неделю — десять дней после их выхода в свет?! И письма, и посылки от родных. И развлечений хватает. Кино хоть весь день смотри, охота чудесная, есть моторная шлюпка, собачья упряжка — катайся себе, сколько влезет.

Словом, мне тоже захотелось на зимовку. Я уже прикидывал, сколько я сумею прочитать книг и сколько написать при таком количестве свободного времени. Теперь уж меня не удивляло, что полярники, отогрев косточки под южным солнцем, спешат и рвутся обратно на Диксон.

Вероятно, это впечатление осталось бы у меня навсегда, если бы кто-то из ребят мимоходом, к слову, не обмолвился об одном из эпизодов, случившемся минувшей зимой. Он вспомнил о нем без умысла потрясти меня, но оживленные, улыбающиеся лица парней сразу посуровели.

А об этом случае вспомнилось вот почему. На одной из фотографий я увидел будочку, одиноко стоящую на льду. За ней острыми зубьями гребенки торчали торосы. Я спросил, что это за будка. Оказалось — футшток. Он устанавливается над прорубью метрах в двухстах от берега. Внутри — рейка с делениями, по которым ведутся гидрологические наблюдения за изменением уровня моря, и другие приборы. Гидрологам надо дважды в день снимать показания. В любую погоду. А пурги и бураны в этих местах бывают такими, что люди, случается, замерзают в трех метрах от дома, не в силах найти его.

Зимовщики провели к футштоку электричество, поставили на тропинке столбики с лампочками, натянули леер, за который надо держаться во время пурги, чтобы не сбиться с дороги. На футштоке был запас продуктов, теплая одежда на случай, если непогода заставит человека пережидать ее в укрытии.

И вот однажды, когда полярная ночь была уже на исходе и со дня на день должно было впервые появиться солнце, разыгрался сильный буран. Он нагрянул внезапно и застиг гидролога в футштоке. Двое суток зимовщики ждали товарища, не в силах ему ничем помочь: ветер валил людей с ног, метеорологи добирались до своих приборов, стоящих на площадке в нескольких метрах от дома, на четвереньках. Когда буран чуточку угомонился, ребята отправились к футштоку. Будки на месте не было: ветром оторвало ледяной припай и отнесло в море. Трудно даже представить, как в полной темноте, в мороз и пургу зимовщики тащили к полынье тяжелую шлюпку, как разыскивали товарища. К счастью, все обошлось благополучно.

Это не единичный случай, такими эпизодами наполнена вся жизнь полярников, и они считают подобные истории будничными, неинтересными. Такова их работа, так они вырывают у Арктики ее тайны и секреты, которые та не хочет отдавать по доброй воле…

Летом, во время навигации, в Диксонской бухте шумно и людно. Катера, самоходные баржи, лихтеры, ледоколы. Но в основном — солидные лесовозы под советскими и иностранными флагами. В этот период Диксон напоминает передовую в наступлении. Еще больше усиливает это сходство Штаб морских операций, где на большой рельефной карте посреди зала дежурные каждый час передвигают фигурки судов. Радиосвязь надежно соединяет работников штаба со всеми кораблями, идущими по морям к востоку и западу от Диксона.

Один из руководящих работников штаба, Николай Петрович, пользуясь относительным затишьем, рассказал мне, чем занимается Штаб морских операций, что такое проводка судов, какова роль полярных станций.

Ледовитый океан в отличие от своих братьев не терпит «самодеятельности»: его на плоту или моторке не переплывешь. Ледовитый требует от моряков точных знаний обстановки. Он любит иметь дело с провидцами. С ними ему интереснее вести игру, чем с теми, кто действует по пословице: «утро вечера мудренее».

Вот для того чтобы моряки становились провидцами, существует Арктический и Антарктический научно-исследовательский институт. В январе каждого года он дает предварительный прогноз на навигацию, а спустя два месяца, в марте, — основной, уточненный на первый период навигации. Па основе этого прогноза делается расчет пропускной способности по трассе, исходя из метеорологической обстановки и «ледокольных» сил. Заранее определяются караваны: численность судов в них, их маршруты.

От того, как действует Северный морской путь, зависит жизнь и труд людей на всем побережье Ледовитого океана и даже на материке. Железных дорог, как известно, в этих широтах нет, поэтому строительные материалы, оборудование для золотых и алмазных приисков, угольных шахт и рудников, продовольствие и товары завозятся по морю. Обратно суда тоже не идут пустыми: они везут богатства Севера. Потому-то так важно, чтобы движение по Северному морскому пути было по возможности наиболее безопасным и надежным. Так что полярные станции имеют чисто практическое значение для нужд страны, а не только научное.

— Если применять военную терминологию, — улыбнулся Николай Петрович, подводя итоги краткой лекции, — то гидрологи, метеорологи, радисты — словом, все зимовщики — это наши сегодняшние разведчики в тылу врага, наши глаза и уши. Их жизнь полна опасностей, неожиданностей, риска, их работа требует смелости, выдержки, любви к своему делу и трезвого расчета. Они ведут наблюдение за силами противника, изо дня в день изучают его, посылают сюда радиосводки. А уж мы, штабисты, суммируем эти данные воедино, разрабатываем план общего наступления и проводим его в жизнь… Какое сравненьице я вам подбросил, а! Скорее записывайте его, пока не раздумал…

Он громко рассмеялся, потом, согнав улыбку с лица, сказал серьезно:

— О них, разведчиках наших, и надо писать! Давно вы на Диксоне? Скоро неделя? Помилуйте, что вам здесь делать столько времени?! И не видели, как проводят ледовую разведку? И еще ни на одной станции не бывали? Ладно, я замолвлю словечко.

Выражение «ледовая разведка» я слышал и читал много раз. А тут представился случай самому поглядеть, что это такое.

В самолете нас восемь человек: два пилота, штурман, бортмеханик, радист, гидролог, моряк и я. У двери лежат спальные мешки, две резиновые надувные лодки, рюкзаки с неприкосновенным аварийным запасом продуктов. Вещи эти видеть новичку не ахти приятно: они недвусмысленно намекают, что может случиться всякое — летим ведь над океаном.

Самолет летит на северо-запад над самыми волнами. Океан неспокоен, но еще не гневен. И все же кажется, что очередная волнища вот-вот дотянется своим пенным гребнем до нас. А айсбергам вроде бы эти волны — не волны. Они лениво покачиваются, огромные, голубоватые, причудливо изъеденные водой, ветрами и солнцем. Будто творения рук скульптора-абстракциониста. Красиво? Очень! Материалу на эти скульптуры пошло много. А вот что хотел художник сказать— не ясно.

Моряк, сидящий рядом со мной, — капитан-наставник с диксонского Штаба морских операций Карпович. Ему нравится мое сравнение айсбергов со скульптурами, но он не приемлет мой вывод относительно абстракционизма. Человек он эрудированный, отлично разбирающийся в искусстве и литературе. И логика у него железная, по-атому спорить с ним невозможно. Он не то чтобы вступился за абстракционистов, просто защищал право художника на свое, не подсказанное со стороны видение мира. Карпович оперировал аргументами не столь уж новыми, но говорил очень убежденно. Ход его рассуждений был примерно таков: искусство — это всегда исповедь художника, который выражает в музыке, скульптуре, живописи, танце свои чувства, мысли, переживания. Гамлета играют уже триста с лишним лет во всем мире, их было тысячи, этих принцев датских, но ни один не похож на другого, хотя все актеры руководствовались, казалось бы, одним и тем же шекспировским текстом. Каждый вкладывал в образ свой темперамент, свою трактовку характера. И в живописи то же самое. Настоящий художник просто не может быть копиистом природы, он не бесстрастный протоколист событий, он отражает мир так, как увидел и прочувствовал, свойственным ему языком образов. Так почему же мы хотим, чтобы он был зеркалом, отражающим в своих творениях действительность так, как мы ее видим? Ах, искусство не только исповедь, говорите вы, но и проповедь. Хорошо, примем это за вашу отправную точку. Но почему вы приемлете Пабло Пикассо и отвергаете других, у которых мир на полотнах так же разорван? Молчите? А ведь кто сказал «а», тот и «б» должен произнести. Хуже всего, когда люди, не разбирающиеся в искусстве, берутся судить о нем, давать руководящие указания, как писать да что рисовать. Салтыков-Щедрин очень точно передал их психологию: «Взял и ухватил! Потому, сударь, что в этом деле главное — ухватить! Даже ума не требуется!»

— Вот так-то, сударь мой. — Карпович провел ладонью по карте, лежащей на столике, как бы подытоживая наш спор. — Взгляните-ка в окно, погуляйте, заверните к штурману и пилотам, ибо мне надо начинать работу.

Я пошел к штурману. Рашид Мамедов, смуглый кавказец, с большим основанием, пожалуй, мог считать себя северянином, нежели южанином. Он летает над Арктикой не один год и любит ее не меньше, чем свой солнечный Азербайджан. Дел у него по горло, ему не до разговоров. То склоняется над картой, прикладывает к ней линейку и какие-то угольники. То смотрит на свои приборы, то припадает к «фонарю» — выпуклому окну из плексигласа, который имеет вид полусферы.

Я понимаю: человеку нельзя мешать. Смотрю на карту. Она вся голубая, с редкими пятнами островов.

Карандаш Рашида нацеливается на небольшой островок.

— Сюда идем. Там «Ленка» стоит, новую зимовку строит.

Видя недоумение на моем лице, отрывисто уточняет, что «Ленка» — это дизельэлектроход «Лена», она доставила на островок зимовщиков, сейчас идет разгрузка.

Через несколько минут под крылом появляется высокий ледяной купол, у его подножия — узенькая полоска земли, к которой приткнулась «Лена».

Самолет снует в воздухе около островка, как челнок. Он то уходит далеко на север, то поворачивает к югу, то, накренясь на одно крыло, закладывает виражи.

Возвращаюсь в салон, присаживаюсь к столику, за которым устроились Карпович и аспирант-гидролог. Они отрываются от окна только для того, чтобы нанести на карту какие-то пометки. Так продолжается минут сорок.

Затем Карпович что-то говорит бортмеханику, тот кивает головой и скрывается в пилотской кабине. Гул моторов сразу становится ровнее, самолет выпрямляется и спокойно кружится над островком. Гидролог накладывает на карту кусок восковки и переносит на него свои пометки, быстро-быстро орудуя цветными карандашами.

Карпович с наслаждением расправляет плечи, потягивается и объясняет мне, чем они были заняты. Оказывается, это и есть та самая ледовая разведка.

Памятуя слова Карповича, что его любимым девизом является афоризм (который, как он подчеркнул, любил и Карл Маркс) «Подвергай все сомнению!», я пожимаю плечами и говорю, что все это очень приблизительно, на глазок. Разве можно с достаточной точностью определить с высоты да на такой скорости возраст и толщину льда, балльность его скопления? Ерунда, хиромантия!

Карпович возмущенно вспыхивает.

— Ну, знаете ли!.. Это у вас в журналистике хиромантия. «Там, где шумела вековая тайга, вырос город!», — с нарочитым пафосом, передразнивая кого-то из радиодикторов, произносит он. — А зачем, спрашивается, было вырубать всю тайгу?! Допусти вашего брата, так вы, небось, Россию без лесов оставите! Хорошо, что он, — Карпович кивает на гидролога, — вас не слышал, выбросил бы в море. Я-то человек мирный, не кровожадный, но не злоупотребляйте моей добротой и не выводите меня из себя своим невежеством.

Поднимаю руки вверх: сдаюсь, сражен. Но Карпович не принимает моей капитуляции. Он заставляет меня записать термины с их расшифровкой. Никогда не думал, что у обычного льда столько псевдонимов и эпитетов! Ну, ледяное сало — это известно: тонкий слой льда серовато-свинцового цвета. Следующая стадия, оказывается, снежура: вязкая кашеобразная масса, которая образуется при обильных снегопадах. Затем — блинчатый лед. Аппетит при взгляде на округлые серые оладьи четырехметрового диаметра у меня лично не пробудился. Потом идет склянка: прозрачный лед, похожий на серебряные блестки. Еще — нилас: лед матового цвета, с влажным отсветом. И еще — молодик, и еще — белый или зимний лед, и еще — однолетний, двухлетний, трехлетний, и еще — паковый, и еще, и еще, и еще…

— Может, хватит? — взмолился я. — Гидрологом же я быть не собираюсь.

— Учись, мой сын, — Карпович положил ладонь на мою голову. — На чем мы остановились?.. Так. Теперь перейдем к понятию «сплоченность льда». В переводе на язык невежд это означает степень покрытия видимой поверхности воды дрейфующими льдинами… Запишите в свой конспект. Определяется она балльной системой…

Тут, на мое счастье, гидролог обратился к Карповичу с каким-то вопросом по своей схеме. Воспользовавшись этим, я встал и прошел в хвостовое отделение, прильнул там к окну.

Самолет кружился над островом. Казалось, ледяной купол так близок, что его вот-вот коснемся крылом. На узкой полоске черной земли суетились маленькие фигурки людей. Одни строили дом, другие натягивали тросы антенны, третьи сгрудились возле берега, на котором высилась куча каких-то ящиков.

Бортмеханик открыл дверь. В самолет ворвался тугой поток холодного воздуха.

— Гляди-ка, медведи! — бортмеханик подозвал меня к себе.

Я приблизился к двери с опаской: неровен час — выдует, очутишься в море. Зачем, спрашивается, было открывать дверь, когда все из окна видно? Судорожно уцепившись за какую-то стойку, я по-гусиному вытянул шею и выглянул в дверной проем.

Действительно, у подножия купола виднелись в снеговых наметах темные дыры берлог. Несколько мишек, разбуженных ревом моторов, высунулись из своих жилищ. Один вылез и заковылял к воде. На ходу он поворачивал голову и смотрел на самолет вверх. Поднял лапу, чтобы почесать за ухом. Однако бортмеханик утверждал, что медведь погрозил нам лапой.

Подошел Рашид, жестом приказал мне посторониться, лег на пол и до половины высунулся из двери. Борт-механик уселся ему на ноги.

Штурман держал в правой руке короткую, сантиметров тридцать, металлическую трубку с прикрепленным к одному концу куском красной материи.

Впереди показалась «Лена». Рашид выждал, пока самолет приблизится к судну, и сбросил вниз свою трубку. Она упала рядом с кораблем.

— Порядок! — удовлетворенно сказал бортмеханик, помогая штурману встать на ноги. — Здорово ты, Рашид, навострился, чуть ли не на самую палубу вымпел бросаешь!

— Глазомер и расчет, — скромно потупился Мамедов.

Оказывается, внутри трубки находилась восковка, на которой была нанесена схема ледяных полей и указан наиболее оптимальный путь для «Лены». Теперь, руководствуясь данными ледовой разведки, она могла идти по своему маршруту, не вызывая на помощь ледокол.

Самолет лег на новый курс. Ему предстояло разведать ледовую обстановку для следующего судна.

Идем в сплошном тумане, не видно даже концов крыльев. Карпович решил перейти от теории к практике и начал меня учить, как различить по цвету туман, что сейчас под нами: чистая вода или лед.

— Смотрите, идем над водой. Почему я так определил? Так ведь туман туману рознь. Этот — грязновато-серый, как вата из старого матраца. Значит, внизу вода. А теперь вот побелее пошел: внизу лед, но не паковый, а молодик. Чем толще лед, тем белее туман.

Стена тумана внезапно оборвалась, как отрезанная ножом. Карпович вновь принялся за свои дела, с практическим обучением журналиста было на время покончено. Я пошел в кабину пилотов.

…У летчиков полярной авиации несколько иные взаимоотношения со своими пассажирами, нежели у их коллег в средних широтах. Те относятся к нам с холодноватой вежливостью: дескать, вы платите деньги, мы вас возим. Так что, граждане пассажиры, сидите, пожалуйста, на своих местах, не забудьте пристегнуться ремнем к креслу, при взлете и на стоянке не курите, со всеми вопросами обращайтесь к бортпроводнице.

Я ничего не имею против установленных аэрофлотом правил. Думаю, что они глубоко и всесторонне продуманы, и вовсе не предлагаю, чтобы летчики наших лайнеров играли во время рейса с пассажирами в домино или рассказывали им анекдот. Я просто констатирую факт: полярные авиаторы относятся к «седокам» по-иному, чем на континенте.

Это и понятно. Ведь своих пассажиров они знают по многу лет. Они встречались с ними на расчищенных посадочных площадках зимовок, спали с ними рядом, ели и пили за одним столом, вместе попадали в разные передряги, неделями, случалось, ждали у моря погоды. Они заняты одним общим делом: те и другие — солдаты армии полярников. Потому-то летчик здесь относится к пассажиру как к товарищу по оружию, как к другу, даже если встречает его впервые. Потому-то вход в кабину пилотов никому не возбраняется: если человек зашел, значит, ему нужно, не просто так, из любопытства, а по делу.

И хотя я не полярник, на меня тоже распространялось это неписаное правило. Заходи, стой или садись, если есть на что, смотри, задавай вопросы. Только не лезь под руку, не мешайся под ногами.

Впрочем, я не злоупотреблял этой северной привилегией, не приставал с расспросами к пилотам и штурману. Чаще всего садился за столик возле Рашида и смотрел, как он работает. Больше всего, честно говоря, меня манило к столу выпуклое окно-полусфера. Сунув в него голову, можно было видеть все, что открывалось впереди по ходу самолета, и сзади, и внизу. И еще здесь была карта, взглянув на которую сразу можно было определить, где мы в данную минуту находимся. Ко всему прочему, Рашид был молчалив и не пытался приобщить меня к тайнам своей профессии, как Карпович.

Я слежу за карандашной линией, которую ведет Мамедов по карте от острова к острову. Все острова — на одно «лицо», только названия разные. Высокие, скалистые черные берега круто обрываются вниз, к воде. Сверху сползают ледники, сверкают на солнце белые купола, резко контрастирующие с черными скалами. Всего три краски использовала здесь природа: белую, черную и зеленовато-синюю — для моря.

Места, что и говорить, невеселые. И нигде не заметно ни жилья человеческого, ни какого-нибудь следа людей. Первозданная пустыня. Такой была Арктика и тысячи лет назад.

Впрочем, что это? Вот же след человека, вот дело его рук! На каждом острове стоят вышки тригонометрических пунктов, геодезические знаки. Значит, человек побывал и в этой пустыне, нанес на карту все изгибы, высотки, низинки этих островов.

Беспокойное племя геодезистов, где оно только не ходит, в какие дикие места не забирается! И всюду оставляет после себя деревянные или металлические вышки-треножники, которые стоят над врытыми в почву монолитами.

Мне особенно приятно было видеть эти вышки на полярных островах, потому что я сам в прошлом геодезист. Правда, я работал в Средней Азии, в песках Кызылкумов и горах Зеравшанского хребта, задыхался от нестерпимого зноя, обливался потом, втаскивая на себе теодолит на трехкилометровые вершины. А какого труда стоило поднять на такую высоту на собственных плечах бревна для постройки тригопункта! И мне понятны усилия полярных геодезистов, создавших здесь, на островах, тригонометрическую сеть.

Впереди из воды вставал остров. Он отличался еще более угрюмой красотой, нежели другие острова. Вход в небольшую бухту сторожили высокие скалы, похожие на кривые черные клыки какого-то гигантского зверя. За скалами, на берегу бухты, несколько домиков. Посередине бухты — корабль. С его палубы навстречу нам взвиваются желтые ракеты: нас приветствуют малым, рабочим салютом. Самолет покачивает крыльями: «Привет, друзья, привет! Сейчас я разведаю для вас путь сквозь льды…»

И снова мы начинаем сновать над морем, между островами, выискивая, где лед послабее. Наш полет продолжается уже шесть часов с лишним. Пейзаж внизу почти не меняется: ледяные поля, небольшие пространства чистой воды. Есть льдины-коллективистки, сбивавшиеся в тесную компанию. Есть льдины-индивидуалистки, предпочитающие плавать в одиночку. Самые отъявленные гордецы — айсберги: они независимо покачиваются в сторонке, не желая смешиваться с какими-то там льдинками.

Пытаюсь проверить на практике то, что мне втолковывал Карпович. С видом знатока определяю возраст льда и его происхождение. Рашид смеется:

— Нахватался! Не приведи аллах, чтобы по твоим наблюдениям составили картосхему! Наверняка, эта посудина здесь бы зазимовала!

Н-да, дело-то не такое простое, как мне показалось вначале. Остается лишь завидовать и удивляться точности, с какой Карпович и аспирант-гидролог определяют с мчащегося самолета всю родословную ледяных полей. Они не имеют возможности ни пощупать льдины, ни смерить их толщину, ни взять пробы для лабораторных исследований. Они должны тут же, с одного взгляда, решить, что это за лед: многолетний, паковый, или однолетний, весенний, или зимний, материковый, или морской. И решить правильно: от их картосхемы ледяной обстановки зависит судьба корабля, его маршрут, своевременность доставки людей, грузов и оборудования на тот или иной остров. Ошибиться они не имеют права: ошибка здесь стоит очень дорого…

Сброшен вымпел с картосхемой внутри, самолет покачивает крыльями и делает последний круг над островом. Теперь домой, в Диксон.

Бортрадист, веселый украинец Степан Матвеевич, бубнит в микрофон:

— Пидкрадаюсь до аэродрому… Выпустил клещи… Первый пилот сердито кричит, не оборачиваясь:

— Степан, сколько раз тебе говорить, чтобы докладывал, как положено?! Что это за «пидкрадаюсь»? И не «клещи», а шасси!

Упрямый радист продолжает диалог с диспетчером на смешанном русско-украинском языке, подмигивает мне заговорщицки. Это он просто разыгрывает командира: дескать, пусть хоть несколько слов скажет, а то ведь восемь часов молчал, не до разговоров было. Теперь уже можно: под крыльями надежная земля, вон уже и посадочная полоса видна..

Николай Петрович сообщил мне через несколько дней, что не сегодня-завтра пойдет судно на станцию Нагурскую.

— Не провороньте! — напутствовал меня он.

…И вот настали поистине беспокойные дни и ночи. Раньше я мог днями бродить по Диксону, встречаться с разными людьми, околачиваться то в Радиометцентре, то в порту. В гостинице почти не бывал, спал там, где меня заставала ночь: то в общежитии радистов, то на свободной койке в матросском кубрике, то у грузчиков, особенно когда задерживался на материке и опаздывал к последнему катеру.

Теперь же меня предупредили, что если я хочу попасть на станцию Нагурскую, то ни в коем случае не должен удаляться от гостиницы больше чем на сто — двести метров: судно может пойти в любую минуту и ждать меня не будет.

Трое суток я жил как привязанный к гостинице, сидел на чемодане, лишь на полчаса-час бегал в столовую завтракать, обедать и ужинать. Торопливо проглотив свою порцию, мчался обратно и снова усаживался у окна. Не читалось, не спалось, не разговаривалось.

Только однажды я задержался в столовой дольше положенного. А задержался вот почему. В Диксон прилетело с дрейфующей станции «Северный полюс» несколько человек, пробывших на льдине год. Они сидели за соседним столом, молодые, бородатые ребята в кожаных куртках. Меня несколько коробило, что зимовщиков со льдины никто не приветствует, не рукоплещет им, что их не обступают диксонцы, не просят автографы. С ними запросто здороваются товарищи, подсаживаются к их столу, хлопают по спинам, подшучивают. Будто они не прожили двенадцать месяцев па дрейфующей льдине, которая ломалась и крошилась, была игрушкой ветров и течений. Будто не рисковали они сто раз жизнью, не совершали научного подвига.

Я помню, как мальчишкой был свидетелем возвращения в Москву четырех папанинцев. Улица Горького, тогда еще узкая, была забита народом, цветами. Это был подлинный триумф, народное ликование.

А теперь…

Вернувшись в гостиницу, я с горечью рассказал соседу об увиденном. Он внимательно посмотрел на меня, усмехнулся:

— Значит, говорите, мы привыкли удивлять мир, но сами разучились удивляться? Равнодушие? Ошибаетесь! Это не от равнодушия, а от того, что героизм, мужество— словом, все то, что вы считаете выдающимся, стало для нас обычным, будничным. Если хотите, нормой поведения. Да, да, именно нормой! Темпы и ритм жизни теперь совсем иные, нежели в тридцатых годах, жизнь приносит каждый день так много нового, что, если мы будем слишком бурно все воспринимать, у нас не хватит энергии для производительной работы, она уйдет на эмоции. Поэтому, мы, конечно, бессознательно, с детской непосредственностью переживаем лишь какие-то действительно потрясающие, впервые случающиеся события. А возвращение зимовщиков — это уже было не раз, стало обыденным и привычным.

Я попытался обосновать свою точку зрения, но, очевидно, мои аргументы прозвучали не убедительно.

— А, бросьте! — отмахнулся сосед. — Мы вот не удивляемся, что в степях колосится пшеница, в Каракумах проложен канал и цветут сады, в тундре города, заводы поднимаются и так далее. А ваш брат, журналист, почему-то умиляется — восторгается самыми обыкновенными вещами, пытается и нам, читателям, внушить, что надо ахать и всплескивать руками. А читатель не ахает, он просто делает свое обычное дело: строит заводы в Заполярье, распахивает целину, прокладывает каналы и газопроводы. Вы же теребите его, сердитесь: почему не рукоплещешь, не ахаешь, не удивляешься? Это же впервые в мире — в нашей когда-то нищей, отсталой, неграмотной стране!

Разговор наш затянулся до ночи. А ранним утром в номер постучали:

— Скорее! Машина внизу!

Через полчаса я уже был на судне.

За 80-й параллелью

Станция Нагурская на Земле Франца-Иосифа. На каменистой, ровной площадке — несколько домов. Справа и слева за ними — круглые ледяные купола. Огромные мрачные, несмотря на желтовато-белый цвет, они нависают над станцией, как столбы ворот в неведомое.

Начальник полярной станции Нагурская настолько молод, что его никто не называет Александром Антоновичем, а уж тем более по фамилии. Его зовут просто Сашей или «Три в кубе»: его фамилия тоже начинается на букву «А». По специальности — метеоролог, однако, неплохо знает и радиодело.

Он из калининских лесов, и самая сильная его страсть — охота. Здесь, на островах, зверья мало, раз-два и обчелся. Причем, охотиться, скажем, на белого медведя строжайше запрещено, нарушение запрета грозит большими неприятностями и колоссальным штрафом. Мера эта необходима, так как многие были бы не прочь привезти домой шикарную шкуру мишки в качестве трофея. Подстрелить медведя несложно: он крайне безалаберно относится к соблюдению правил личной безопасности, не боится людей и мест, ими населенных. Его не надо выслеживать, он сам идет к жилью. Поэтому люди, уполномоченные защищать интересы полярного медведя, тщательнейшим образом следят, чтобы запрет не нарушался. Конечно, им невозможно усмотреть затем, что делается на далеких зимовках, они в основном рассчитывают на сознательность полярников. Но и здесь встречаются браконьеры, только вот вывезти свои трофеи им куда сложнее, нежели на материке: дорога-то только одна, через Диксон, а пудовую шкуру медведя в чемодан не спрячешь.

Саша медведями не интересуется. Ему бы походить за лисой, заполевать зайца, встретить зорьку на тетеревином току, это была бы для него услада. Иногда он охотится на нерпу. Зимовщики употребляют в пищу только печень нерпы, жирную и вкусную, все же остальное идет на корм собакам.

Когда мы прибыли, Саша как раз вернулся с охоты. Вернее, на рассвете он отправился к океану проводить гидрометеорологические наблюдения. Без карабина выходить из дома тут не рекомендуется. Ну и между делом подстрелил нерпу, печень которой была нам радушно предложена на завтрак.

Впоследствии я ходил с ним к океану в сопровождении целой своры собак. На плече у Саши висел карабин, на другом — транзистор. На берегу мой спутник поставил приемник, чуть в сторонке, поймал какой-то джаз, а сам улегся повыше. Через несколько минут из воды высунулась одна усатая мордочка, поодаль — другая.

— Любят они музыку, рыбой их не корми, а дай твистик послушать! — усмехнулся Саша.

Стрелять он не спешил: нерпы были еще далековато.

Вдруг транзистор захрипел, видно, сбилась настройка. Саша решительно поднялся, выключил приемник, прокашлялся:

— Карманная техника всегда подводит, уж лучше самообслуживание. — И запел во всю мочь какую-то лирическую песню. Слух, прямо скажу, у него не ахти изощренный, да и вокальными данными бог его обидел. Уже потом, когда мы возвращались на станцию и вошедший во вкус Саша что-то продолжал мурлыкать под нос, я не удержался и попросил его не петь при мне. Он расхохотался:

— Да, слушать меня можно лишь по приговору народного суда, не добровольно, это ты прав! А нерпы почему-то от удовольствия млеют…

Я не сказал бы, что нерпы млели. Но губит их, на мой взгляд, не столько приверженность к эстрадным песням, сколько неуемное, совсем детское любопытство. Им, видите ли, интересно взглянуть, кто это горланит во всю мощь легких на берегу Ледовитого океана, безбожно перевирая мелодию…

Самый старший по возрасту здесь Петр Николаевич Синицын. Узкоплечий, сутуловатый, с острым, изборожденным морщинами, продубленным морозами лицом. Впервые он зимовал на Югорском Шаре в 1924 году, за много лет до появления Саши на свет.

За плечами у Синицына десятки зимовок, от Новой Земли до Уэлена. Без преувеличения можно сказать, что две трети своей жизни он отдал Арктике, вся его трудовая биография связана с ней. Павел Васильевич давно уже мог бы уйти на пенсию: стаж у него более чем достаточный, да и возраст по полярным льготам вполне позволяет. Но Синицын все откладывает и откладывает свое расставание с Арктикой. Каждый раз обещает детям (они живут в Ленинграде, уже взрослые, все инженеры), что едет в последний раз, на последнюю зимовку. Но через год находятся новые резоны опять отправиться в эти края. Не из-за денег, нет. Их у Петра Николаевича, как он выразился, «навалом, до смерти мог бы пенсию не получать». Просто, по-моему, не мыслит он свою жизнь без этих зимовок, вдали от молодых этих парней и девчат, годящихся ему в дети. С ними, в их окружении, он чувствует себя таким же молодым, задорным, полным сил, нужным людям и имеющим цель в жизни.

Однажды ночью я пошел помочь Синицыну запустить шар-зонд. Впрочем, толку от меня было мало, я больше мешал, чем помогал. Правда, я был потяжелее сухонького Петра Николаевича и довольно успешно удерживал рвущийся в небо шар. Все же с облегчением вздохнул, когда получил разрешение выпустить его.

— Сегодня еще терпимо: ветер не очень сильный, — сказал Синицын. — А то иногда этот шар мотает тебя, треплет, как норовистый конь…

— Трудно вам, вероятно, — осторожно поинтересовался я. — Все-таки морозы, ветры, пурги — и, несмотря на них, работать надо.

— Врать не стану, нелегко. Как и молодым, — Петр Николаевич понял меня, хотя я не сказал прямо о возрасте. — Но вот что любопытно. Когда я на зимовке, то ничем не болею, никаких недомоганий. А приеду в Ленинград в отпуск, сразу то простуду подхвачу, то ангину, то еще какую пакость. А тут хоть бы что! Климат здесь здоровый, никаких микробов нет, не то что на материке…

Пожалуй, кроме различий в климате, для Петра Николаевича не существует особой разницы между полярными станциями и городами. Во всяком случае, по его мнению, теперь зимовщикам созданы такие условия для жизни и работы, что они мало отличаются от условий обычных, материковых. Вот раньше, когда он только начинал, было совсем иначе.

— Да, были люди в ваше время… — подзадорил старика Саша.

— А что ты думаешь? — воинственно нахохлился Петр Николаевич. — Вы ребята неплохие, врать не стану, только изнеженные. Разве ж это прежняя зимовка? Электричество, центральное отопление, еду готовим на газовой плите, как в городе, газа в баллонах на три года хватит. Кино есть, библиотека — все двадцать четыре удовольствия. А тогда… тогда на одном энтузиазме жили, бедненько, все своими руками делали. Ты вот пять лет в Арктике, а не знаешь, что такое плавник собирать да на себе его к дому таскать. Зачем тебе? Тебе завезут дрова, уголь, газ — все, что нужно, у тебя трактор стоит. Завел — перевез сюда что хочешь. А тогда…

— А сейчас, — в тон оппоненту сказал Саша, сгоняя с лица озорную усмешку, — все машины за нас делают, так тебя понимать, дед?

— Не в этом суть, — Петр Николаевич не пожелал принять бой, предлагаемый Сашей. — Я же и тогда жил, и сейчас. Конечно, это правильно, что условия все время улучшают. Теперь нам легче работать, точнее можем делать наблюдения, техника тоже к месту. Нынче-то и требуют с нас больше. Но тогда от нас сама жизнь требовала быть сильнее и выносливее…

Этот дружелюбный спор между «отцами» в лице Синицына и «детьми», которых представлял Саша, то вспыхивал, то угасал. В общем-то Петр Николаевич не отделял себя от сегодняшних молодых полярников, он жил и трудился вместе с ними и наравне с ними, относился к ним с немногословной мужской нежностью, чуточку ворчливой. Но, вероятно, сказывался возраст, достигнув которого всякий начинает сравнивать былое, памятное и дорогое его сердцу, с настоящим. Что-то обычно кажется не таким, как в его юности.

Не знаю, почему именно я принимал в этих спорах сторону Синицына. Ведь по возрасту мне были ближе Саша и его товарищи. Возможно, это было чисто профессиональное лукавство. Дело в том, что в первый день жизни на Нагурской я полез к ребятам с расспросами: как живете, что интересного? Меня осадили:

— Все нормально. Никаких чудес героизма и мужества мы не совершили, так что, товарищ корреспондент, выкиньте из головы броские заголовки о романтике, покорителях Арктики и тэ дэ. Мы просто работаем. И в нашей повседневной работе не больше неожиданного героизма и романтики, чем в буднях сотрудников Московского института имени Штернберга. У нас только метро нет да высотных домов, все остальное имеется…

Вот в отместку за это я и поддерживал Петра Николаевича в его спорах с молодыми. Мне нужно было подзадорить их, чтобы у них развязались языки. Едва Синицын затевал разговор о прошлом, я тотчас же принимался восхищенно, по-ненецки цокать языком:

— Да, вот это были люди! Подумать только, какие трудности перед ними были, не то что теперь!

Кое-кого эти слова задевали за живое. Уж не думает ли товарищ журналист, что нынче на зимовках открыты филиалы рая небесного? Не мечтает ли он остаться на Нагурской до следующего сентября? Это можно было бы устроить. Только пускай он учтет, что его даром кормить не будут, придется работать, и не карандашиком в блокнотике чиркать, а делать все, что другие делают. Через год послушаем, что скажет…

Так — из рассказов Синицына, из запальчивых реплик рассерженных молодых, из пришедшихся к слову воспоминаний — я постепенно узнавал о теперешней жизни полярников.

Да, страна делает все, чтобы они не чувствовали оторванности от Большой земли, чтобы им жилось лучше, чтобы легче удавалось одерживать победу над суровой Арктикой. И все-таки жить здесь очень трудно. Самое страшное не морозы и бураны, не ветры, которые порой достигают силы и скорости урагана. Самое страшное, как я понял, — это болезнь равнодушия.

На высоких широтах воздух разрежен, как на трехкилометровой горной вершине. Постоянная кислородная недостаточность, многомесячная зима без солнца, необходимость жить на небольшом пятачке, каждый день видеть одни и те же лица — все это сильно действует на психику человека. Первые недели совместной жизни пролетают быстро: зимовщики узнают друг друга, ближе знакомятся^ каждому есть что рассказать. Но вот наступает полярная ночь — и уже не хочется ни читать, ни разговаривать, ни смотреть в пятый раз один из двух десятков имеющихся фильмов. Человека тянет ко сну. Сколько бы он ни спал, он не высыпается. Говорят, принудительным сном лечат расстроенные нервы. В Арктике наоборот: чем больше человек спит, тем раздражительнее становится, тем хуже у него настроение и самочувствие. Если он не может преодолеть сонливости, то превращается в угрюмого ворчуна, в нелюдима, которого ничто не интересует. А те, у кого характер похуже, становятся склочниками, затевают скандалы.

От этой болезни равнодушия есть лишь одно средство: жить, а не спать. Надо заниматься спортом, хотя поначалу задыхаешься от недостатка воздуха. Охотиться. Быть больше в движении, если даже тебе некуда спешить. Не терять вкуса к жизни, интереса к ней.

Сонливые, апатичные люди на полярных станциях почти не задерживаются. Для них, слабовольных, достаточно одной зимовки, чтобы навсегда получить отвращение к Арктике. Саша очень точно, на мой взгляд, назвал такое явление «барьером равнодушия». Те, кто умеет преодолевать этот «барьер», становятся полярниками. Слабые останавливаются перед ним. Слабые духом. Они могут быть атлетами, приводить в восторг самую придирчивую медицинскую комиссию, но не пройти этого испытания. Точно так же, как космонавты в сурдокамере, совершенно отрезанные от мира. Я почему-то думаю, что настоящих полярников, проживших на станциях несколько лет, смело можно было бы посылать в космос. Они бы не оплошали.

…Мне надо было снова попасть на материк. Просто как человек в меру дисциплинированный, я не хотел получать выговор за опоздание из командировки. А эта возможность была весьма реальной: я мог застрять здесь надолго.

Саша хлопнул меня по плечу:

— Не журись, козаче! Москва от тебя не уйдет, а выговор только украсит твою творческую биографию. Хочешь, радиограмму сейчас отстукаем твоему шефу? Так, мол, и так, ваш корреспондент просит разрешения остаться на Земле Франца-Иосифа еще на месяц, чтобы лично понаблюдать за тем, как метеоролог Синицын снимает урожай редиса, репы и лука. Это же сенсация: за восьмидесятой параллелью, рядом со стариком по имени Полюс, по фамилии Северный! Все газеты мира перепечатают!

Действительно, на окне комнаты Петра Николаевича пышно зеленели в ящиках все упомянутые Сашей растения. Он жаловался, что здесь земля плохая, одни камни, просил кого-то из моряков привезти ему мешок обычной, материковой, заверяя, что сможет заставить расти редиску, укроп, салат и лук на грядке, в открытом грунте. Дескать, на мысе Столбовом (Новая Земля), где он зимовал, у него такие штуки получались. Молодые зимовщики не очень верили в реальность рассказа, но в общем-то «болели» за синицынский «огород» и тоже просили летчиков уважить просьбу старика.

Саша быстро набросал на бланке текст радиограммы, протянул мне:

— Что не нравится, отредактируй.

Я прочел и не поверил глазам. Начальник полярной станции официально извещал моего начальника, что я сломал ногу во время охоты на медведя, нахожусь в нетранспортабельном состоянии и ранее чем через полтора месяца не могу быть вывезен с Земли Франца-Иосифа.

Саша смотрел на меня серьезно, без тени улыбки.

— Цени: на подлог ради тебя иду! — тяжело вздохнул он. — Чего не сделаешь ради хорошего человека! Даже выговор, причитающийся ему, возьмешь на себя.

— Насчет выговора он прав, — Синицын поправил очки. — Выговор ему вкатят за такую радиограмму. Но дальше Диксона, уверяю вас, она не пойдет. Завтра же прилетит комиссия, поведет расследование о медвежьей охоте, наложит на корреспондента штраф в двести рублей, передаст дело в прокуратуру. Знаете, как там переполошатся? Ого! Ведь это же «ЧП» — человек ногу сломал, медведя убили!

— Зато самолет прилетит, журналиста от нас наконец-то увезет, — с видом полнейшей покорности развел руками Саша. — Надоел он нам здесь до чертиков, все выспрашивает, выспрашивает, хуже прокурора! Вот я и жертвую собой, иду на дезинформацию начальства, лишь бы от него избавиться. А ты, дед, не ценишь моих самоотверженных усилий! Все мечтаешь, чтобы о твоих опытах с репой в газете пропечатали…

И, воинственно потрясая в воздухе радиограммой, он направился к радисту, фальшиво напевая: «Люди гибнут за металл…» Я бросился за ним:

— Не надо жертв, Саша, не надо! Готов даже слушать твое пение, только давай маленько подправим текст, уберем из него о сломанных ногах и медведях. Без этой лирики лучше, выразительнее.

Когда радиограмма была передана, Саша вкрадчиво поинтересовался:

— Значит, тебе уже нравится мое пение? В таком случае ты будешь моим персональным слушателем. Отныне я пою только для тебя!

Мне терять было нечего: радиограмма ушла в эфир, а слушать вокальные упражнения Саши было пыткой. Поэтому я чистосердечно признался, что лучше я уйду на Диксон пешком, по льдинам, чем останусь здесь. Ерунда, каких-то полторы тысячи километров. К весне доберусь до места, если меня не съедят раньше белые медведи.

К счастью, до этого дело не дошло. Через два или три дня к Земле Франца-Иосифа подоспел ледокол «Капитан Воронин», направляющийся к Диксону.

Через Баренцево и Карское

Ледокол стоял у ледяного припая, неподалеку от берега. Едва я успел осмотреться в отведенной мне каюте, как в приоткрытый иллюминатор донеслись крики, улюлюканье, собачий лай. Потом послышались короткие, сердитые гудки нашего ледокола. Думая, что мы уже отваливаем от берега, я выбежал на палубу: надо же напоследок взглянуть на эту землю.

Оказалось, что матросы, свободные от вахты, пристают к белому медведю, разгуливающему метрах в ста от корабля. Несколько собак, прибежавших со станции, крутились вокруг мишки, яростно лаяли, но держались от него на приличной дистанции. Медведь был настроен благодушно: судя по темно-красному пятну на льду, он только что закусил целой нерпой. Отяжелевшему от еды, ему хотелось посидеть, отдохнуть спокойно, а идти для этого куда-то далеко, за торосы, было, вероятно, лень. Он, не оборачиваясь на крики людей и лай собак, неторопливо ковылял по льду, подыскивая местечко, где бы прилечь. Собак злила его невозмутимость, матросов, по-моему, тоже: все-таки противоестественно, что дикий зверь разгуливает рядышком, точно в зоопарке, и ни капельки не боится.

Капитан подавал гудки, желая вспугнуть медведя и привлечь внимание людей. Он потом объяснил мне причину своего волнения: медведь мог рассвирепеть и броситься на матросов. Они безоружные. И хотя до ледокола каких-то сто метров, от медведя не убежишь. Он оленя догоняет, а на вид — увалень.

— Тоже, нашли забаву, — сердито сказал капитан. — Побывали бы у него в лапах — знали бы, как шутить.

У Сергея Демина, капитана ледокола, жизнь сложилась чрезвычайно занимательно. Подростком несколько лет беспризорничал, объехал в «собачьих ящиках», под вагонами и на их крышах всю страну. Потом угодил в детдом, там взялся за ум, получил специальность слесаря. А жил в то время в портовом Владивостоке, на пороге моря. И море властно потянуло его к себе. Сначала был юнгой, потом назначили камбузником, помощником пароходного кока. Чуть было не стал поваром, да однажды получил крепкий подзатыльник от своего шефа за плохо вычищенную кастрюлю, обиделся и ушел на другой пароход. Вернее, на ледокол «Добрыня Никитич». И вот тут-то началось подлинное приобщение Демина к морю. Капитан ледокола Николай Максимович Штукенберг заставил юношу учиться, поступить заочно в мореходное училище.

С 1931 года Демин связал свою жизнь с Арктикой. Плавал на «Седове», «Ермаке», «Литке», «Красине». Юнга стал штурманом, затем и капитаном. На груди Демина два ромбика: он окончил академию морского флота и институт инженеров водного транспорта. Человек он умный, интересный, знающий, слушать его можно часами.

По поводу дневного происшествия с медведем за ужином в кают-компании завязался вежливый спор: правилен ли запрет охоты на белого медведя или надуман. Как всегда в таких случаях, спорящие разделились на две группы: рационалистов и романтиков. Первые утверждали, что от белого медведя нет никакой пользы: оленей задирает, нерпу жрет почем зря, рыбу, на человека иногда нападает. Почему же его не стрелять? Оставить какое-то количество для зоопарков, остальных — под корень. Вот на лосей тоже запрет существует, а сколько они леса губят!

Романтики возражали. Они доказывали, что в мире все взаимозависимо. Вот китайцы искоренили воробьев, крестовый поход против них объявили. А что получилось? Всякие червячки-гусеницы почувствовали себя вольготно: пропал урожай. И у нас есть проекты, как избавить тундру от гнуса. Сплошная химообработка пастбищ и так далее. А ведь это может выйти боком: миллионы перелетных птиц лишатся пищи. Так и белые медведи. Они, по сути дела, играют роль санитарной инспекции: здоровую нерпу или оленя труднее поймать, чем слабую, больную. Нет, в естественный отбор вмешиваться нельзя, и запрет охотиться на медведя правильный…

После пребывания на полярной станции я чувствовал себя в кают-компании не в своей тарелке. Привык к простоте, непритязательности зимовщиков. Здесь же все было очень чинно, я бы даже сказал, аристократично. Крахмальные скатерти, сверкающий никель приборов, фарфор. Молчаливые и точные официантки в белых наколках и передниках. Сидящие за столом моряки отличаются безукоризненными манерами. Прежде чем сесть за стол или встать из-за него, каждый спрашивает разрешения у капитана. Никто не разваливается в кресле, не курит за столом. Разговоры ведутся негромко, вполголоса. Все в отлично отглаженных форменных костюмах, в сорочках с черными галстуками.

Посмотришь на них — и не верится, что люди уже несколько месяцев не видели берега, не бывали на Большой земле. Потом я понял, чем вызвана эта почти английская сдержанность, подчеркнутая дисциплинированность, некий аристократизм. Кое-что идет от традиций, повелевающих уважать свой корабль и вести себя, какое бы ни было у тебя настроение, по-джентльменски. Тем более, если ты занимаешь командирскую должность и служишь примером для подчиненных. Но в основном все-таки эта подтянутость моряков вызвана сегодняшним днем, требованиями жизни. В многомесячном плавании вдали от берегов очень просто махнуть рукой на манеры и внешний вид: все равно, мол, красоваться-то не перед кем. А тут уже остается один шаг до тех срывов, которые потом лихорадят коллектив.

…Утром следующего дня ледокол поднял якорь и вышел в море.

Мне трудно подобрать слова, чтобы передать эту необычную, суровую, скорее даже угрюмую красоту, запечатленную на полотнах Рокуэлла Кента, на полотнах и гравюрах Ады Рыбачук и Владимира Мельниченко. И все же надо увидеть самому, чтобы оценить мастерство природы, которая всего несколькими скупыми красками написала потрясающую картину.

Весь секрет, по-моему, в необычно смелом сочетании этих, красок. Темная, маслянисто отсвечивающая вода, на ней покачиваются голубоватые, причудливых форм айсберги; за ними — черные скалы, чуть-чуть припорошенные снегом, обрывающиеся круто к морю; выше — белые купола ледников, над которыми нависает перламутровое, а ближе к зениту темно-серое небо.

Ни одной яркой, бросающейся в глаза краски, ни одной тщательно и подробно выписанной детали, а стоишь, смотришь часами — и не можешь глаз отвести. Пейзаж нерадостный, лишенный солнца, а покоряет, завораживает, доставляет глубокое наслаждение…

Выйдя из-под защиты островов, ледокол сразу же попал в объятие разыгравшейся стихии. Мне довелось испытать шторм на разных судах, от торпедного катера до океанского лайнера, но такого я еще не видывал. Ледокол валяло с борта на борт, с носа на корму. Нечто похожее можно пережить, если соединить в один аттракцион качели, карусель и «бочку-иммельман». Потом мне объяснили, в чем дело. Конструкция ледоколов такова, что им не страшны сжатия, их выдавливает вверх при напоре ледяных полей. Зато на чистой воде, даже на небольшой волне, их качает, как бочку.

Спустившись в каюту, я застал там в самом разгаре бунт вещей. Графин выпрыгнул из предназначенного ему гнезда и разбился вдребезги; кресло ездило от двери к иллюминатору и обратно; все мелкие предметы, оставленные мною на столике, очутились на полу. Но безобразнее всех вел себя мой чемодан: он носился по каюте, как одержимый, бился о стены и дверь, будто норовил выскочить наружу. Чемодан был заперт в стенной шкаф и придавлен сверху пробковыми поясами. Правда, он не желал смириться и всю ночь не давал мне спать: стучал в дверцу шкафа, требуя свободы. С остальными вещами справиться было легче.

Ко всему привыкает человек. Захватывающее ощущение новизны от этой качки к полуночи притупилось. Улегшись на кровать, которая меня столько раз уже сбрасывала на пол, я пристегнулся широким ремнем к стене и заснул, как в люльке, раскачиваемой не в меру усердной нянькой.

Качка продолжалась и утром. Самое трудное было дойти до кают-компании позавтракать. Впрочем, слово «дойти» звучит в данном случае слишком оптимистически. Вернее было бы употребить здесь глагол «добраться». Сложность заключалась не в том, чтобы двигаться, а в том, чтобы двигаться в нужном направлении, сохранять равновесие и не допускать, чтобы тебя швыряло в противоположную сторону или вбок. Это было движение по принципу: шаг вперед, два шага назад.

Забегая вперед, скажу, что мы давно уже миновали Баренцево море, вошли в Карское, спокойное и тихое, а ледокол все еще продолжал раскачиваться с боку на бок по-утиному, словно его валяло на волнах. Со стороны, наверное, странно было смотреть, как он качается на ровной воде. Это он делал по инерции и никак не мог перестать качаться. Все-таки водоизмещение у него порядочное, поэтому, выведенный из равновесия могучей рукой шторма, ледокол и на третьи сутки кренился то на один борт, то на другой.

Несмотря на свирепую качку, жизнь на ледоколе шла своим чередом. Экипаж был невелик. Этот дизель-электрический ледокол оснащен по последнему слову кораблестроительной техники. Ту работу, которую на других кораблях выполняют трое-четверо матросов, здесь делает один.

Новая техника, сложные механизмы требуют от команды ледокола более высокого общего развития и специальных знаний. Поэтому все здесь учатся. Кто в средней школе, кто в техникуме, кто в институте, не говоря уже о всяких курсах.

Учебный год здесь несколько сдвинут во времени. Каникулы у учащихся приходятся на зимний период, летом же они занимаются. Это объясняется просто: отпуска полярным морякам дают зимой.

Помню, наш преподаватель латыни, обнаруживая у кого-либо из студентов шпаргалку, печально-глубокомысленно прикладывал сухонькую ладошку к своему лбу и поучающе изрекал древний афоризм: «Омниа меа мекум порто» — «Все мое ношу с собой». Этот афоризм всплыл в моей памяти, когда я узнал, что команда ледокола всю навигацию возит с собой преподавателя Мурманской заочной школы рабочей молодежи. Он прикомандирован к кораблю, проводит с моряками занятия по математике, физике, химии, принимает зачеты, дает задания, устраивает контрольные работы, подтягивает отстающих. Когда ледокол встречается в море с каким-то кораблем, по радио запрашивают: нужна ли консультация преподавателя, готовы ли учащиеся сдать зачеты по такому-то разделу математики или физики. И преподаватель направляется на катере на это судно. Пока он работает там с учениками, ледокол идет вперед, прокладывая путь сквозь льды.

Лишь один человек на «Капитане Воронине» не хочет учиться, принципиально отвергает все предложения сесть за парту. Это — боцман ледокола Аристид Бетакис, личность чрезвычайно колоритная, не часто встречающаяся даже в Арктике.

Боцман, по национальности грек, родился в Филадельфии, куда из крохотного греческого селения еще в прошлом веке эмигрировал его дед. Перед первой мировой войной отец Аристида вернулся в Старый Свет и поселился в Турции: в Америке было плохо с работой. Отец Аристида был моряком; он утонул где-то неподалеку от родной Греции вместе с торпедированной немцами шхуной. Аристид, в ту пору совсем мальчишка, пошел в юнги, чтобы помочь матери воспитывать сестер. Плавал на английских кораблях, трижды тонул: немецкие лодки торпедировали. Был подобран, спасен, интернирован. Домой вернулся в 1919-м. И новое горе обрушилось на голову юноши: незадолго до его приезда турки-фанатики вырезали всю семью. Не стало ни матери, ни четырех сестренок. Один остался на свете он, Аристид Бетакис. Опостылела ему земля, ушел снова в море. Весь мир обошел, под какими только флагами не плавал! Свободно владел шестью языками, отличным специалистом считался, но все равно по месяцам, по году и больше приходилось обивать пороги бирж труда, влачить существование безработного и бездомного бродяги. В начале тридцатых годов, устав от такой жизни, от скитаний, решил перейти в советское гражданство. Долго обдумывал, как это сделать. В конце концов, когда судно, на котором он служил, пришло в Архангельск за лесом, Бетакис попросту сбежал с него и остался в Советском Союзе. Спустя год он стал гражданином СССР. Во время Великой Отечественной войны он защищал свое новое отечество с оружием в руках в рядах морской пехоты. А с Арктикой у него связано более четверти века жизни.

Внешне Аристид Бетакис похож на ожившую иллюстрацию к роману Стивенсона «Остров сокровищ». Высокий, сутуловатый, с острыми чертами лица, с хищным ястребиным носом, под которым топорщатся длинные усы. Ему бы еще повязку на глаз, камзол, пистолет за пояс и кружку с вином в руку — ни дать ни взять вылитый пират. Так и ждешь, что Бетакис вдруг затянет во все горло хриплым, пропитым басом: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца, ей-гого-го, и бутылка рому!»

Но боцман — человек добрейшей души. Он нежно любит свою жену, сына, его супругу. Всех окружающих. Единственное, что роднит его со стивенсоновскими героями, — умение затейливо ругаться. Человек он хозяйственный, любит, чтобы на палубе был порядок, дело свое знает превосходно. Однако вспыльчив, горяч. Чуть кто допустит какую-то оплошность, разражается потоком ругани на семи языках. Впрочем, по-русски ему выражаться слишком крепко запрещено, да и неудобно. Поэтому самые сильные слова у него «дьявол» и «черт». По-гречески, по-английски, по-французски, по-немецки, по-турецки и по-испански он выражается гораздо свободнее и забористее: все равно никто не понимает, а на душе становится легче.

С грамотой Бетакис не на очень короткой ноге, но учиться не желает: не тот, говорит, возраст. Командование особенно и не настаивает: скоро на пенсию, немного читать-писать умеет — и то ладно. Зато такого боцмана поискать надо. Сотни матросов прошли через его руки, постигли под руководством Бетакиса секреты моряцкой науки, многие плавают сейчас штурманами, капитанами, механиками. Наверное, на всех судах Арктики есть его ученики.

Виктор тоже воспитанник Бетакиса. Правда, он учится в Архангельской мореходной школе, но практические навыки получает от своего боцмана. Как и все на ледоколе, он относится к Аристиду Николаевичу с уважением, но без боязни. Боцман горяч, однако быстро отходит. Виктору иногда нравится, как он говорит, «подзаводить» старика. Просто ради интереса: заметит ли боцман какое-то упущение, обратит ли внимание, что груз на палубе принайтован, к примеру, не так, как положено, что один узел из десятков завязан неправильно. И матрос умышленно допускает оплошность. Но от глаз Бетакиса ничто не укроется. И тогда боцман набирает в широкую грудь воздух и разражается ругательствами на всех известных ему языках. Ребята, пряча улыбки, засекают время: любопытно, какой мощности этот заряд, надолго ли хватит у боцмана пороху.

Капитан строго выговаривает за это и Бетакису, и шутникам. Он не терпит крепких словечек. В молодости «применял» на каждом шагу, потом, с годами, понял, что это происходит от бедности языка. Скудность лексикона порождает слова-паразиты, которые призваны прикрыть эту бедность и придать речи говорящего видимость энергичности. Когда человек овладеет умением ясно и точно формулировать свои мысли, тяга к нецензурным словам может быть преодолена, даже если она вошла в привычку.

У Виктора бесхитростные большие серые глаза в густых черных ресницах, упрямый подбородок, но еще по-детски припухлые губы. На голове — огромная шапка волос. Они торчат в разные стороны, падают на лоб. Чем-то он похож на молодого медведя, пролежавшего в берлоге всю зиму, чуточку ошалевшего от весеннего солнца. К своему внешнему виду паренек относится с пренебрежением: не этим заняты мысли. Каждую свободную минуту он отдает учебе. Плавает Виктор уже несколько лет. Пришел на корабль с семилеткой, думал, что этого вполне достаточно для матроса. Оказалось — мало. Поступил в заочную школу, закончил там восьмой — ив мореходку. Принять-то его приняли, но посоветовали за время обучения в училище постараться обзавестись и аттестатом зрелости. Пришлось Виктору продолжать учебу и в школе.

А тут ледокол попал в беду. Работал он в районе Таймыра по проводке судов. Ледовая обстановка была очень тяжелой. Уже собирались следовать на запад, как вдруг получили приказ помочь другому ледоколу — вывести от острова Преображения застрявший там танкер. У острова Большого Бегичева попали в объятия норд-оста. Ветер сплотил льды — не пройти. Ждали трое суток, пока стихнет. Потом двинулись дальше и сразу же сломали кормовой винт. Пошли на трех оставшихся. К вечеру того же дня оборвали носовой винт. Все-таки кое-как пробрались, вызволили танкер. Стали возвращаться — опять норд-ост, да посильнее, чем прежний. Всю группу судов зажало льдами, простояли месяц, не в силах продвинуться ни на метр. Встал вопрос о том, что придется, видимо, зимовать. Но в этом районе зимовать рискованно, можно было потерять суда и людей. В конце октября подули с юга ветры, слабые, но давшие все же возможность пробиться к Тикси, пользуясь небольшими трещинами в ледяных полях. Добрались до восточной части дельты Лены, в бухту Тикси. По всем техническим требованиям ледоколы следовало ставить в док и производить там ремонт. У «Капитана Воронина» надо было менять носовой вал и ставить кормовой винт. А винт находится на глубине пяти метров под ватерлинией. Чтобы поднять его над ледяным покровом, предстояло бы опустить нос на десять метров. А это невозможно.

Подумали, погоревали ледокольщики, поломали головы, как выйти из положения. Такой сложный и трудный ремонт, который предстоял их ледоколу, в Арктике еще не производили. Что ж, решили они, не ждать же, пока через восемь месяцев за ними придут и потащат на буксире в Мурманск или Архангельск. Не боги горшки обжигают, попробуем сами, попытка — не пытка.

И моряки начали работу. Что это был за труд: полярная ночь, свирепый мороз, ледяная вода. И не только это. Чтобы поставить новый кормовой винт, надо было прежде снять с вала остатки прежнего, сломанного. Гайка, которой крепится винт, весит двести пятьдесят килограммов; она в свою очередь прикрыта обтекателем, приваренным к основанию винта электросваркой, которая сверху залита цементом.

Водолазам пришлось зубилом и кувалдой рубить под водой цемент и сварку, чтобы снять обтекатель. Затем удалить «гаечку». Потом снять ступицу винта с оставшимися обломками лопастей (а ступица весит семь тонн). Последнее было самым сложным. Обычно ступицу снимают механическими средствами или при помощи нагревания. Но эти варианты отпадали: ледокол стоял не в доке, а во льдах. Решили снимать посредством взрывов. Правда, это было сопряжено с опасностью нарушить целостность корпуса, обшивка могла дать трещины, но иного выхода не было. Закладывали по сто — двести граммов аммонала — безрезультатно.

Старший помощник капитана, руководивший всеми работами, рылся в таблицах, спецлитературе, сутками сидел за столом над расчетами. Он пришел к выводу, что надо использовать не аммонал, а тротил и произвести кумулятивный, то есть направленный, взрыв. Расчеты на этот раз оправдались. Но это было лишь полдела. Теперь надо было собрать новый винт. Технология сборки требует, чтобы работы производились при плюсовой температуре, а тут морозы не менее сорока пяти градусов. Где собирать винт? В кают-компании его не соберешь: ведь он весит тринадцать тонн. Пришлось собирать на льду. Построили сарай, обложили его снегом и стали отапливать, чтобы винт принял плюсовую температуру.

Оставалось самое сложное и ответственное: насадить винт на вал. А соответствующих тяжести груза подъемных средств не было, ледокольные лебедки не рассчитаны на такой вес. В конце концов сметка помогла морякам разгрызть и этот твердый орешек.

Но работа была поистине ювелирная. Не случайно некоторые приспособления, изобретенные экипажем ледокола во время ремонта, затем нашли применение в доках.

Еще сложнее было снять носовой гребной вал, обломанный вместе с винтом, и поставить новый. Не желая утомлять читателя подробным описанием этого процесса, скажу лишь, что подобной операции никогда еще не проводилось в Арктике. Не надо забывать, что ледокол стоял на плаву, не в доке. И тогда сразу станет ясно, сколько самоотверженного труда, выдержки, изобретательности и мужества пришлось проявить морякам. Всю работу по ремонту ледокола команда провела своими силами за два с половиной месяца, то есть почти в те же сроки, что и в заводских условиях. К началу навигации ледокол был готов снова пробивать дорогу судам сквозь льды.

И еще одно уточнение: зимовали не все. Без малого половину команды отправили на самолете на Большую землю в отпуск. Оставили лучших, самых нужных, квалифицированных. И сильных духом. Вот среди них-то и был Виктор, паренек с простодушным лицом и бесхитростными глазами мечтателя. Он не только работал вместе с другими, но и ходил по вечерам три раза в неделю в Тикси. В школу, которая находилась за восемь километров от стоянки ледокола. За время зимовки он закончил программу девятого и десятого классов и летом, перед самой навигацией, сдал экзамены на аттестат зрелости. И не один он — многие его товарищи тоже учились в этой школе.

Мне думается, этот аттестат зрелости будет очень памятен для Виктора. И я надеюсь, что когда-нибудь судьба снова сведет меня с ним. Только тогда он уже будет не матросом, а штурманом или капитаном корабля. Ведь он чертовски упорен и целеустремлен. А главное— любит море и не боится никаких трудностей…

На четвертые сутки ледокол вошел в Диксонский порт. Не без сожаления прощался я с этим кораблем, сознавая, что лишь слегка соприкоснулся с жизнью людей, которые водят суда сквозь тяжелые полярные льды. Хотелось бы побыть с ними подольше, поближе познакомиться с каждым. Но им предстоял путь на запад, мне же надо было ехать на юго-восток.

Енисей — брат полярных морей

В Диксонском порту мне сказали, что до Дудинки рукой подать, всего-навсего триста сорок четыре мили. Правда, идти против течения, но за сутки с гаком «пробежать» вполне можно (здесь все моряки именно так и выражаются: не идти, не плыть, а «бежать»). Последнее в этом году пассажирское судно уже ушло в Красноярск несколько дней назад. Однако меня утешили: ничего страшного, еще с полмесяца лесовозы будут «бегать» в Игарку, на каком-нибудь «добежите» до Дудинки и вы.

И верно — уже на следующий день я стоял на палубе лесовоза «Кашира».

Вначале, когда отвалили от диксонского причала, берегов не было видно. Теплоход шел Енисейским залитом к устью великой реки. Но и через три часа, и через пять берега так и не показались, хотя я твердо знал от штурмана, что «Кашира» уже «бежит» по Енисею. Лишь в середине дня они обозначились сперва тоненькой темной чертой над водой, потом стали понемногу сближаться, стискивать реку.

И вот уже лесовоз идет между высокими, обрывистыми берегами, желто-коричневыми, голыми, лишенными какой бы то ни было растительности. Редко-редко увидишь рыбацкое селение, состоящее из десятка домиков.

Ох, до чего же все-таки широк и многоводен Енисей! Я вспоминаю лекцию-поэму Жихова об Оби и начинаю сомневаться в его правоте. Не говорит ли в нем пристрастие, любовь к родной реке, которую он считает величайшей в нашей стране? Ведь достаточно взглянуть на Енисей в его нижнем течении, чтобы понять, что равной ему реки нет!

За год до этой поездки я побывал в Туве, почти у самых истоков Енисея, видел, как рождается этот великан от слияния двух малых Енисеев — Ка-Хема и Бий-Хема. Так эти реки именуются по-тувински. Они сливаются у самого Кызыла, и уже там, за три или четыре тысячи километров отсюда, представляют собой весьма внушительное зрелище. Но, глядя на рождающийся Енисей, трудно было предположить, что, вобрав в себя по дороге сотни речек, он вымахает в такого богатыря. В одной из песен, созданных на его берегах, именуют его почтительно «братом полярных морей».

Рядом со мной на палубе стоит секретарь Диксонского райкома комсомола. Он направляется по своим делам в окружной центр. Сам он ленинградец, по специальности— астроном, работал в обсерватории, а теперь выбрали секретарем. Район у него громаднейший даже по северным масштабам: все острова в Западной Арктике и часть материка. Это несколько Бельгии и Голландий. Работы хватает: на каждой полярной станции есть два-три, а то и пять комсомольцев. Только вот добраться до них нелегко. Так что приходится летать и плавать, дома иногда месяцами не показывается: как уйдет в командировку, значит, скоро его назад не ждите. В кабинете засиживаться не дают. Интересно, конечно, но все-таки тянет и к работе по специальности. А когда заниматься звездами, если на земле забот полон рот? Дела всякие: и хозяйственные, и производственные, и по воспитанию людей. Вот поставили, например, задачи: полностью обеспечить себя непривозным мясом и молоком, расширить жилищное строительство, порт тоже становится тесноват, а еще зверофермы требуют внимания, да и на увеличение добычи песца надо «нажать».. А кому быть застрельщиком всех этих дел, как не комсомольцам, не молодым?!

У мыса Шайтанского «Кашира» замедлила ход, а потом и вовсе застопорила машины. К нам подошла лоцманское судно «Меридиан», поджидавшее лесовоз… Хотя Енисей широк и полноводен, он изобилует мелями и перекатами. Поэтому все корабли, даже оснащенные новейшей техникой (радиолокаторными установками и эхолотами), непременно берут на борт лоцмана. Только он в совершенстве знает профиль реки и может уверенно провести судно до места.

На борт поднялись двое в темно-синих форменных кителях с золотыми шевронами на рукаве. Одному на вид за пятьдесят, другой вдвое моложе. Первый в общем-то отвечал моему представлению о лоцманах. Правда, у него не было седой бороды и неизменной короткой трубки-носогрейки в зубах. Он был гладко выбрит и курил папиросы. Но во всей его повадке, в том, как он поднялся на мостик, что-то отрывисто и властно сказал рулевому, — во всем этом явственно ощущался хозяин реки, выросший на ее берегах и с малолетства знакомый со всеми капризами и причудами Енисея.

У молодого на рукаве был такой же самый шеврон, что и у старого. Следовательно, они были равны и по должности. И все же он почему-то не внушал такого доверия к себе, как его товарищ. Может быть, виной этому было его слишком свежее, розовощекое лицо, гладкое, лишенное морщин. Парень чувствовал, что капитан и команда взирают на него с некоторым сомнением, поэтому хмурился, пытаясь выглядеть старше.

Он не был коренным енисейцем, как я потом узнал из его рассказа. Эту реку впервые увидел четыре года назад, после окончания речного техникума. А сам родом из Заволжских степей, где не часто и маленькую речонку встретишь. И вот попал по распределению сюда. По специальности — штурман. Но ему, как и еще нескольким молодым ребятам, сказали: старых лоцманов становится все меньше — умирают ветераны, на пенсию выходят. Кто же их заменит, если не вы? С современной техникой знакомы, грамотные, развитые, а опыт — дело наживное. Для начала прикрепим вас стажерами к старикам, постигайте их науку. А потом и сами за дело возьметесь.

Так и стал Леонид сперва стажером, затем полноправным лоцманом. Всерьез взялся за изучение английского языка, сейчас уже свободно говорит на нем. Без этого нельзя: в Игарку идет много иностранных судов. Их капитаны, как и наши, еще не привыкли к молодым лоцманам, смотрят на них с опаской, предпочитают стариков. Обидно, конечно, но ничего, потерпим, пока не привыкнут…

Отстояв положенное ему время на мостике, старый лоцман (кстати, учитель Леонида) передал вахту своему молодому напарнику и тотчас же ушел в отведенную ему каюту. Не потому, что устал. Просто хотел показать команде, что он всецело доверяет Леониду.

Поднявшись на мостик, Леня будто бы преобразился, у него появилось что-то, роднящее его со старым лоцманом. Эта перемена чувствовалась не только в четкости команд рулевому, не только во властности голоса, спокойной уверенности в себе. Нет, он даже, по-моему, чуточку ссутулился, как его учитель, точно на его плечи сразу легла большая тяжесть. Не думаю, чтобы Леонид сознательно подражал старику. Вероятно, чувство ответственности внешне порой проявляется и вот таким наглядным образом. А ответственность немалая: с той минуты, как лоцман подал первую свою команду, он лично отвечает за безаварийный приход судна в порт назначения. Он хозяин на мостике…

На следующий день после полудня на высоком, правом берегу Енисея показалась Дудинка — крупный порт и административный центр Таймырского национального округа. Города не было видно за густым лесом корабельных мачт и портальных кранов. Некоторые суда разгружались; длинношеие краны неторопливо выклевывали из их трюмов мешки с зерном, контейнеры с различными товарами. Близилась зима, означавшая конец навигации. Девять, а то и все десять месяцев Дудинка будет связана с остальным миром только воздушным сообщением; на самолетах же не завезешь все необходимое, чтобы обуть, одеть и прокормить многие тысячи людей.

Да, эти края недешево обходятся государству, потому что живут здесь почти на всем привозном. Но дают они нашей стране немало. Об этом можно было судить, глядя на суда, стоявшие под погрузкой. Никель, медь, другие ценные металлы отправлялись в трюмах судов по разным адресам. Десятки пароходов, наших и иностранных, стояли у угольного причала, пополняя свои запасы топлива норильским углем.

Дудинку обычно называют «воротами Норильска». Времени у меня мало, поэтому, не задерживаясь в «воротах», я на следующий же день выехал в Норильск.

У гор Путорана

О Норильске можно рассказывать много: этот город поражает самое живое воображение. Мне не раз доводилось бывать в нем, жить неделями и даже месяцами, видеть его при свете незакатного летнего солнца и слушать на его улицах зловещий рев пурги. Я очень люблю Норильск, считаю его одним из лучших городов в нашей стране, поэтому мне трудно выбрать из множества впечатлений самые глубокие и интересные, из сотен встреченных там людей, с которыми подружился, двух-трех человек.

Впервые я попал сюда весной 1958 года. Редакция молодежного журнала, где я тогда работал, поручила мне написать очерк о комсомольцах, которых мы провожали два года назад в Норильск.

Первое впечатление всегда самое сильное. Я до сих пор помню занесенный снегом по окна второго этажа дом, дребезжащие автобусы с фанерными щитами вместо стекол, тусклые фонари, которые не гасли ни на минуту уже несколько месяцев. Был комбинат, были шахты и рудники, был и город — двух-, трехэтажный, сгрудившийся вокруг предприятий, хаотичный и невзрачный. А в полутора километрах от комбината, посреди тундры, высилось несколько красивых пятиэтажных кирпичных зданий. Рокотали экскаваторы, вгрызаясь в окаменевшую тундру, рычали бульдозеры, раскачивались под порывами ветра стрелы башенных кранов. Работы велись круглосуточно, в три смены.

С тех пор мне еще приходилось бывать в Норильске, с перерывами в год или два. Город наступал на тундру, все дальше тянулись его широкие асфальтированные улицы. Вонзилась в небо мачта телецентра, появились сотни новых домов, стадион, плавательный бассейн. Все больше становилось на улицах детворы.

Норильск — город молодой и молодежный. На Нолевом пикете — так именуется старейший район — стоит невзрачная деревянная избушка с мемориальной доской на стене. Надпись на доске гласит: «Первый дом Норильска, построенный геологоразведочной экспедицией Н. Н. Урванцева летом 1921 года. У этого дома зимовщики в 1922 году провели первую в Норильске первомайскую демонстрацию».

Здесь мало стариков, немного и пожилых людей. Большинство дедушек и бабушек у норильских детей живет «на материке», за тысячи километров отсюда. Да, на материке, как все выражаются в этом городе, хотя он находится не на острове: ведь девять месяцев в году Норильск связывают с остальной страной лишь радио и авиация.

Пожалуй, только дети, родившиеся здесь, могут назвать Норильск своей родиной. Их родители приехали из Москвы и Ленинграда, из Киева и Одессы, из других городов и селений нашей страны. Но, даю слово, более страстных, более убежденных патриотов своего города, чем жители Норильска, мне встречать не доводилось. Может быть, потому, что они начинали почти на пустом месте, все сделано их руками, а это и обусловливает такую горячую влюбленность в город. У норильчан нет истории, исчисляемой веками. Они сами творят ее. И им, естественно, хочется, чтобы вы так же полюбили их город, как любят они.

В Норильске любят статистику, любят цифры. Популярнейшие в разговоре о городе на устах его жителей эпитеты — «самый, самая, самое». Самая северная в мире железная дорога. Самая крупная по мощности обогатительная фабрика. Самый северный телецентр. Самый северный драматический театр. Самый северный плавательный бассейн. И еще: каждый четвертый житель города — спортсмен. Город, в котором нет подвалов. Третье место в стране по потреблению электроэнергии на душу населения. Каждый второй житель учится.

И много еще подобных фактов и цифр, весьма соблазнительных для журналиста.

В одном из таких разговоров я услышал имя Ивана Варламовича Рехлова:

— Обладатель одного из крупнейших в мире собрания репродукций.

Иван Варламович — старожил Норильска, конверторщик на комбинате. Мне хочется рассказать об этом удивительном человеке, о его «хобби», «хобби», которое приносит радость не ему одному, а всем окружающим.

Рехлову за пятьдесят. Мальчишкой он пастушил у кулаков в Хакасских степях, был шахтером, связистом. Мир интересов его был довольно ограничен, кругозор узок. Да и что можно было ожидать от полуграмотного деревенского парня!

Однажды Рехлов приехал в Минусинск по какому-то делу. Чтобы убить время, оставшееся до отхода катера, зашел в музей. И тут произошло чудо: первая встреча с искусством. Он долго стоял перед несколькими картинами, не в силах оторваться от них. И было обидно, что невозможно всю эту красоту взять с собой, а в Минусинск каждый раз за такой радостью не наездишься. В тот же день Рехлов купил первую репродукцию, положившую начало его теперешней коллекции.

Собирать репродукции было трудно, но еще труднее их хранить при частых переездах. А поездить пришлось немало. В 1938 году Красноярский крайком комсомола направил его работать на Таймыр. Был он секретарем комитета комсомольской организаций в Усть-Порту на Енисее, потом на зимовке Пясино, где отстаивался флот, доставлявший продовольствие Норильску. Затем, во время войны, Ивана Варламовича послали на работу в Норильск. В постоянных переездах пропала часть репродукций, собранных за шесть лет.

Шло время, рос город, росла и коллекция Рехлова. Сейчас она насчитывает более шестидесяти тысяч репродукций. Пожалуй, можно сказать без преувеличения, что Иван Варламович получает больше корреспонденции, чем кто-либо другой в Норильске. Он связан со всеми обществами дружбы социалистических стран, ему шлют каталоги и письма с сообщениями о том, какие новые репродукции с картин появились в Дрездене и Праге, Будапеште и Улан-Баторе, Варшаве и Софии. Два прекрасных больших альбома репродукций с картин фламандских мастеров он получил в подарок от бельгийской королевы Елизаветы. Интересна история этого подарка. Как-то Иван Варламович обратился с просьбой к директору Брюссельского королевского музея: нельзя ли у них приобрести некоторые репродукции с картин Ван-Дейка и Рубенса. Тот ответил, что этот вопрос может решить лишь королева, поскольку картины — ее собственность. Пришлось рабочему Рехлову писать ее величеству Елизавете.

Нелегко досталась и репродукция с картины Курбе «Женщина с попугаем». Эта картина находилась в частной коллекции одного американского миллионера, а позднее была продана в Нью-Йоркский музей «Метрополитен». Репродукции с картины не делались. Рехлов долго переписывался с музеем, уговаривал, убеждал — и добился своего. Специально для него сфотографировали картину и выслали снимок.

Иваном Варламовичем владеет благородная страсть подлинного коллекционера. Он ищет репродукции повсюду, не жалея ни времени, ни средств. Достаточно сказать, что на пополнение коллекции он тратит половину своего заработка, выписывает около ста различных иллюстрированных журналов, советских и зарубежных, которые помещают репродукции. Знания его о живописи так глубоки и многогранны, суждения так интересны и оригинальны, что вряд ли он уступит маститому искусствоведу. Все это сделало искусство, властно завладевшее душой когда-то полуграмотного, неотесанного парня. Сейчас народ пошел другой, куда более образованный, чем во времена юности Рехлова. Но Иван Варламович считает, что молодым очень не хватает могучего влияния искусства, которое делает человека тоньше, восприимчивей к красоте жизни, богаче душой, отзывчивее и щедрее на добрые дела.

Как-то он сказал мне:

— Помните, у Руставели? «Что отдашь — твое, что скроешь, то потеряно навек». Какие мудрые слова! И знаете, когда я их понял? Когда начал устраивать выставки. Ведь разделенная с людьми радость — это двойная радость.

Да, Иван Варламович менее всего похож на скупого рыцаря, втайне по ночам любующегося накопленными сокровищами. Он собирает сокровища для людей. Тематические выставки репродукций из его собрания устраиваются во дворцах культуры, в клубах Норильска и Дудинки, в Игарке и даже в Красноярске, в глухих районах Таймыра. Пользуются сокровищами его коллекции лекторы из общества «Знание», народные университеты культуры, телевидение.

Таких вот, окрыленных мечтой, влюбленных в красоту и жизнь энтузиастов, много в Норильске среди моих знакомых. К сожалению, я просто не имею возможности рассказать обо всех. Поэтому я ограничусь рассказом об одном из эпизодов жизни моих друзей, представителей редкой и очень необходимой здесь профессии.

Еще в первый мой приезд в Норильск в горсовете мне со смехом показали письмо, полученное недавно.

— Ваш брат, журналист, горазд всякие страхи расписывать. А нам приходится отдуваться. Почитай-ка, такими письмами нас буквально засыпают.

Письмо было адресовано председателю горсовета. Начиналось оно так: «В газете «Комсомольская правда» от 8 февраля 1958 года была напечатана статья о Норильске, в которой рассказывалось о комсомольцах-энтузиастах. Они, рискуя своей жизнью, выходили на улицу, чтобы оказать помощь людям, терпящим бедствие. Кроме того, я встречался с людьми, которые приезжали из вашего города в Пятигорск на отдых. Они также говорили, что были случаи, когда во время пурги людей уносило в тундру, где они и погибали».

И далее автор письма предлагал проект. Нужно обнести весь город двумя рядами проволочной сетки, которая задерживала бы человека, уносимого свирепым ветром. Такие же заграждения поставить и внутри города, создав из них замкнутые по кварталам кольца.

Видимо, «проектант» был искренне обеспокоен положением жителей заполярного города, но составлял он свой «проект», лишь понаслышке зная о Норильске. Он представлял, наверное, что здесь люди ходят при блеклом свете луны или под всполохами северного сияния, держась за веревку, которая натянута между ред «кими домами. Такого Норильска давно нет. И люди далеко не так беспомощны в борьбе со стихией, как это кажется автору письма, хотя зимой норильчанам приходится туго. Вот один из зимних эпизодов.

…Пятые сутки бесновалась пурга, наметая сугробы, занося улицы и дороги пятиметровым слоем снега. Ветер временами достигал силы и скорости урагана. Он срывал крыши домов, нес угольную пыль, сдутые с крутых, голых склонов Путорана небольшие камни. Дикий и злобный, он особенно свирепствовал за городом. Движение по дорогам почти прекратилось: даже могучие двадцатипятитонные «МАЗы» и огромные «татры» ползли против ветра со скоростью черепахи. Обычные автобусы просто не могли продвинуться ни на метр, несмотря на то что колеса их бешено вращались.

Наступили «актированные дни». В Норильске прекратились работы на строительстве и в открытых рудничных карьерах, в угольных разрезах, на погрузке угля. Но на улицах круглые сутки горел свет, в домах круглые сутки была горячая вода. И над никелевым заводом, еле-еле пробиваясь сквозь пелену мятущегося снега, регулярно вспыхивало багровое зарево. И поднимались на-гора добытые горняками в глубине земли уголь и руда. Как всегда, будто ничего не произошло, работали ТЭЦ, обогатительная фабрика, рудники и шахты, коксохимический, плавильный, электролизный цеха комбината. Пятые сутки не уходили от печей, котлов, турбин, аппаратов рабочие, они ели и спали тут же, в цехах: смена к ним добраться не могла.

Им было трудно, уставшим от напряжения и недосыпания за эти сто с лишним долгих часов. Но они все-таки были под защитой крепких кирпичных стен, в относительном тепле и безопасности.

А Павла Белова, молодого дорожного мастера, защищал от ветра лишь полушубок, надетый поверх ватной телогрейки и таких же брюк. Впрочем, «защищал»— это слишком оптимистически сказано. Чуточку прикрывал — так-то будет вернее. Павлу казалось, что он вообще одет во что-то воздушное, вроде кисеи или капрона, пронизываемое ветром насквозь.

Белов шел, увязая по колено, в движущемся под ногами снегу. Даже не шел, а падал вперед, одновременно выбрасывая ногу. Ветер не давал упасть, он сильно толкал в грудь, стремясь опрокинуть человека навзничь. Тогда Павел, увязнув одной ногой в снегу и перенеся на нее центр тяжести, снова падал. Так, метр за метром, он поднимался по дороге в гору.

Дороги не было, ее погребло под многометровыми заносами. Но дорога должна быть: комбинат не может остановиться. Он, Павел, отвечает всего лишь за десятикилометровый отрезок шоссе, соединяющий рудники с обогатительной фабрикой. Шоссе, по которому машины подвозят к дробильному цеху руду. А сколько таких участков на территории комбината, и все они нужные, важные, обеспечивающие друг друга…

Ветер и снег били по лицу Павла, причем казалось, что каждая снежинка утыкана острыми иглами, которые впивались в кожу, рассекали ее. Но Белов, упрямо-наклонив голову, прижав подбородок к груди, карабкался вперед. В левой руке Павел крепко держал фонарь. Пройдя несколько метров, мастер оборачивался и махал фонарем. Тогда из мрака полярной ночи наплывали желтые, залепленные снегом глаза бульдозера. Они тускло светились откуда-то снизу, из траншеи, проделанной машиной в заносах. Почти борт о борт с бульдозером, чуточку сзади, шел автошнекоротор, фонтаном отбрасывающий снег на несколько метров в сторону, за траншею.

Дождавшись, пока машины подойдут совсем близко, Павел поворачивался и снова начинал свое единоборство с ветром. Эх, думал он, хорошо бы сейчас в кабину! Там, конечно, тоже не рай, но все же от ветра защищен. Да, хорошо бы, но нельзя, невозможно. Он должен идти впереди, чтобы водители могли ориентироваться по его фонарю. Ведь в такую пургу даже сильные фары не пробивают сплошную завесу стремительно мчащегося навстречу снега, который застилает все. И еще проклятая темень. Вот потому-то он и шагает в трех метрах от машин, указывает путь. Места здесь опасные: скалистые обрывы, крутые повороты. Водители без него, Павла, как без глаз.

Автошнекоротор несколько раз мигнул фарами. Фонтан над его радиатором поник и исчез. Белов, соскользнув вниз, в траншею, подошел к машине.

— Что там у тебя? — крикнул в самое ухо шофера, возившегося у шнеков.

— А-а! — отмахнулся тот. — Опять цей бисов срезной болт слетел, шоб ему неладно було!

Присев на корточки рядом с водителем, Павел смотрел, как тот, сняв рукавицы, выгребает из ротора снег, сбивает остаток болта, ставит новый. Пальцы водителя коченели на резком ветру, и он их поминутно отогревал дыханием, беспрерывно чертыхаясь сквозь стиснутые зубы.

— Ось лыха бида! И куда тильки смотрят ции конструкторы, шоб им неладно було! Придумали б якусь штуковину с болтами, а то мороки с ними дуже много.

Павел подумал, что у водителей тоже работенка незавидная. Работающие шнеки, гигантские винты наподобие мясорубочных затаскивают в ротор — огромный пропеллер — все, что унесла с собой пурга и перемешала со снегом: камни, чурки, стальные прутья. Срезные болты, которыми крепится ротор, частенько «летят», когда в машину попадают камни и другие твердые предметы. И на сорокаградусном морозе, когда кожа намертво «прикипает» к железу, при ветре, от которого пальцы через минуту теряют способность сгибаться, приходится производить замену болтов. И это не раз, не два, а до десяти — пятнадцати раз за смену.

В снежной траншее было тише, чем наверху, и усталость как-то сразу навалилась на Павла. Обмякли мышцы, потянуло ко сну. Лег бы здесь, зарылся бы, как куропатка, в снег, и спал, спал без конца!

Глаза Павла сами собой закрылись. Неимоверным усилием воли он заставил себя поднять руки к подбородку, развязать тесемки ушанки, стащить ее с головы. Холод вернул если не бодрость, то способность сопротивляться сну и усталости.

Взвыл мотор шнекоротора. Белов с трудом выбрался наверх, взмахнул фонарем и, пригнувшись, сделал несколько шагов вперед. Красная точка его фонаря вела за собой машины…

Я рассказал об одном из будничных, рядовых эпизодов жизни работников ЦМСБ — цеха механизированной снегоборьбы. Цех этот существует уже несколько лет. До его основания в Норильске на очистке дорог и улиц от снега постоянно работало три тысячи шестьсот человек. В отдельные дни, после сильных буранов, для расчистки магистралей мобилизовывалось почти все население города. Й все же, несмотря на поистине героические усилия людей, жизнь города и комбината из-за снежных заносов бывала несколько дней в году полностью парализована.

Теперь таких вещей не случается. Не потому, что пурги стали слабее или реже. Природа не изменила себе, климат не смягчился. По-прежнему дуют ураганные ветры, бушуют затяжные пурги, трещат морозы. Но на помощь жителям пришла наука, а лопаты заменила новейшая советская техника по борьбе со снегом. Город и ведущие из него к промышленным объектам дороги защищены заборами специальной конструкции. Общая длина этих заборов свыше трехсот километров. Можно судить, сколько снега они задерживают, если на один погонный метр такого забора приходится в среднем около девятисот пятидесяти кубических метров задержанного снега. Раньше все это устремлялось на улицы и дороги. И если в одну из недавних пятисуточных вьюг через территорию Норильска было перенесено— как зафиксировали специальные метелемерные приборы — всего восемь миллионов кубических метров снега, то сколько же переносилось его раньше, до установки заборов?!

И все же целиком сдержать напор буранов одни заборы не в состоянии, да и не везде их можно установить. На бой со снегом выходят отряды машин со скромной эмблемой на дверцах: большое «С» и внутри его маленькое «б». Снегоборьба. Пожалуй, в расположении этих букв есть что-то глубоко символическое: «С» старается сомкнуться, захлестнуть город белой петлей заносов, но крохотное «б» разрывает это кольцо.

Вместо трех с половиной тысяч человек на снегоборьбе занято лишь четыреста. Я рассказал только о двоих. Но с таким же основанием можно было описать любой будничный день каждого из четырехсот. Вернее, не день, а ночь: ведь основная их работа приходится на многомесячную полярную ночь.

И вовсе не особые, а самые обычные люди сидят в кабинах машин, идут впереди автошнекороторов и бульдозеров по опасным дорогам в кромешной мгле. Но это люди долга, для которых слово «надо» звучит приказом. В любую, самую свирепую пургу люди этого цеха выходят на бой со стихией. Диспетчерская цеха в зимний период похожа на воинский штаб. Поступают сводки от бюро погоды, не умолкает селектор, звонят телефоны. На столах — планы города и его окрестностей. Здесь разрабатываются операции по борьбе с надвигающейся пургой, определяются вероятные участки прорыва. Во дворе стоят шнекороторные снегоочистители, бульдозеры, автогрейдеры. Водители машин получают задания и неприкосновенный запас продуктов на несколько суток: бывает же и так, что смена не может пробиться к шоферам и им приходиться продолжать работу.

ЦМСБ— не производящий, а обеспечивающий производство цех. У него нет плана выпуска продукции. Но в том, что комбинат из года в год перевыполняет производственное задание, есть доля труда и заслуга людей, идущих в пургу и побеждающих ее.

…Норильск. Когда-то о таких местах говорили, что они «у черта на куличках», «глухомань», «медвежий гол». Именно в такие края «Макар телят не гонял».

А теперь — город как город. Современный, многоэтажный, залитый светом электричества, город большой культуры. Без всяких скидок на условия Заполярья. Те же люди, что и везде в нашей стране. Только больше, по-моему, сердечности в отношениях, чаще дружеские улыбки на лицах незнакомых тебе прохожих, открытее теплота в отношениях между людьми. Возможно, это субъективное ощущение, возможно, что так показалось мне по контрасту с угрюмой природой, низким холодным небом и обжигающим лицо ледяным ветром. Эти улыбки, эта приветливость и сердечность согревали…

И еще одно покоряет в Норильске: здесь любят музыку, песни. Улицы, особенно летом, поют. Но и зимой норильчане не расстаются с песнями. Своими, родившимися здесь, непривозными.

Кто с Кубани, кто с Рязани,

Кто с Калуги, кто с Оки, —

Норильчанки, норильчане —

Все мы нынче земляки…

Оттесняя эту, вспыхивала другая, третья, пятая. И я впервые в жизни пожалел, что не пишу стихов. О городе, о его жителях хочется говорить не прозой, а возвышенными, звучными стихами, слагать оды в честь Норильска, этого земного чуда, сотворенного моими современниками на стылой земле у подножия гор Путорана.

Юрий Симченко