Тур — воин вереска — страница 18 из 73

Один мужик на обочине сидел, малую трубочку покуривал, сизым дымком попыхивал; зацепился глазами за взгляд скитальца, нехорошо улыбнулся себе, некоей мысли своей, в бороду, в усы:

— Откуда идёшь, мил-человек?

— Из Риги иду.

— А куда идёшь?

— Не знаю. Это важно ли?

— Как же иначе!.. — мужик едва трубочку не выронил из рук.

Тогда сама бездна как будто обратилась к нему:

— А зачем живёшь — знаешь ли?..

Дорога — мир бесконечный


Между Радимом, Любой и Винцусем с детских лет было заведено, что Радим, старший из детей, — брат; а Винцусь, который самый младший, — братик. Коли речь заходила о брате, все понимали, что — о Радиме речь; а если же о братике — то, значит, о Винцусе. О Любаше и брате мы уже говорили немного; в этой же главке обратим, наконец, более пристальный взор на братика, тем более что юный герой наш, чистая душа, доброе и отважное сердце, этого заслуживает и давно своего часа ждёт...

Братику Любы было трудно дома усидеть. Оно и понятно: в его-то годы! Какие бы тяжёлые времена ни были, а весь мир перед тобой и, кажется, — вся жизнь без конца и края... И четыре стены — постылая клетка для птички, уже ставшей на крыло. Дома сидеть — при болеющих родителях, пьющих по ложкам горькие декокты и по каплям ещё более горькие микстуры, охающих, вставая, и ахающих, ложась, при сестре, вечно погруженной в свои девичьи мысли (темна голова у девушки на выданье), — скука смертная и праздное томление. Звала на волю, стучала в молодом упругом теле горячая кровь. Вокруг столько событий! Усидишь ли у печки? А даже и возле калача, помазанного мёдом, возле паточного пряника, обсыпанного сахаром да цукатами?..

И Винцусь, что ни утро, велел седлать своего любимого конька и пропадал целыми днями в таких местах, в какие других юных шляхтичей, его сверстников, сама нечистая сила не носила. И все горки по пальцам он знал, и на всех побывал он болотах, и в овражные разлоги, в темень папоротников и лопухов не раз нырял, плавал в старицах на плоту, обустраивал гнёзда на исполинских соснах; куда выдумка его вела, туда и шёл без опаски. А в последние дни, как и многие из местных, приохотился Винцусь смотреть на дорогу. Так много людей по ней ныне ходило и ездило. Он стольких людей даже в Могилёве не видел, даже в самой Вильне, где бывал пару раз с отцом и братом... Целый мир! И совсем не детская посещала мальчика мысль: как нигде не кончается мир, так нигде не кончается и дорога — и по земле, и по жизни.

Если мужикам, убивавшим время на обочине, были интересны возы да телеги, кони да скот, что прогоняли мимо стадо за стадом, а шляхтичу — новые лица да чужая речь, то мальчишке Ланецкому было страх как любопытно поглазеть на ружья и шпаги, на мундиры и пики, на шпоры серебряные, на пистолеты и ножи, на пузатенькие пороховницы и вообще на воинство — как едут, парами или тройками, как говорят, как поют, как отдают команды, как смеются и бранятся, как отдыхают и что в котлах своих варят... Вот поравнялся с ним отряд пехотинцев. Все были рослые и плечистые чужеземцы, как на подбор — словно в одной форме отлиты и одним мастером подправлены. На всех новенькие синие кафтаны, сапоги и треугольные шляпы, у всех мушкеты на плече; у кого-то ручные мортирки; на боку — тяжёлые сумки с патронами и гранатами; на другом боку — шпаги в ножнах чернёной кожи; у всех галстуки, вот ведь диво, франты как есть... и красивые оловянные пуговицы. Ах, такие бы пуговицы на жилетку да на рукава — стал бы Винцусь всем панам пан, сразу так и записывай его в маршалки...

А тут как начали шведы песню, так наш Винцусь и заслушался. Песни он любил, но шведских песен ещё не слышал... Сначала из шума движения колонны, из дружной поступи солдат словно вынырнул высокий и чуть хрипловатый голос запевалы. Потом как бы исподволь, будто издалека, раздались другие голоса, подключились, набрали силу, выстроившись в мощный хор, и все уже грянули протяжные строки, хитрой вязью сплетённые слова — чужие для Винцуся слова, но так затейливо перетекающие из одного в другое и как бы одно через другое переваливающиеся, что будто солдаты эти все набрали галек в рот и их языками ловко перекатывали. Чудна была чужая речь, а в песне — узорчата.


— Bittida en morgon innati solen upprann

Innan foglama började sjunga

Bergatroliet friade till fager ungersven

Hon hade en falskeliger tunga:

«Herr Mannelig herr Mannelig trolofven i mig

För det jag bjuder sa gema

I kunnen väl svara endast ja eller nej

Om i viljen eller ej...»[36]


А с припева «Herr Mannelig herr Mannelig...» вдруг дудки подключились да некие сопелки, что достали солдаты из рукавов, из-за обшлагов, а за ними запели и волынки — так натужно раздували меха волынщики, что раздавались на стороны круглые щёки и лезли на лоб глаза, но так нежно, любовно обнимали они полные меха, и с такой пронзительной грустью добрые волынки звучали... И тут опять как бы издали — сначала едва слышно, намёком одним — зачастили барабаны: то дробью, то волнами наплывали, подчёркивали они песню, и после катились они за песней мужественными перекатами...

От песни этой так и повеяло силой, и старыми победами, и достоинством великим — не на грош, а на золотой, — и некоей даже свежестью, какая бывает при подступающей грозе. Держись теперь, русский царь!

А тут вдруг обоз появился. И раньше обозы шли — не велика невидаль — то русские, то шведские. А до того купеческих обозов Винцусь перевидал немало, и здесь, и в Могилёве, и с отцовским обозом даже в Вильне бывал, знал, что это такое. Но это всё были мелочь — не обозы. А тут обоз — так обоз!.. Это целая река была, а не обоз; целый Сож... да что там Сож! больше... целый Днепр потёк посуху. Как с утра первые телеги пошли, так и тянулись — и до полудня, и до вечера. И не было им конца.

Мужики, что стояли с Винцусем рядом да глазели на дивную «реку суходвижную», все прищёлкивали языками и в изумлении качали головами, показывали пальцами:

— Глянь-ка! Кузня у них на колёсах!..

— А тамо-то-ка!.. Целый воз харчей!..

— Гляди-ка ты! Кашевары с котлом!..

А тамо-то-ка!.. Фуры лазаретныя! Аптека немецкая...

А ещё Винцусь наш не только смотрел на обоз, на дорогу, но и мечтал: как если бы по этой дороге он сам, вот прямо сейчас — сел на конька и пристроился в хвост кавалерии, отправился бы в путешествие в другие края, в такие дальние страны, о которых даже не слышал и не читал, отправился бы в путешествие на всю жизнь. И много трудов бы положил, созидая прекрасное, украшение рода человеческого, и много невзгод превозмог бы, достигая высокого — возвышенного и из-под небес обозревая гордым оком необъятное — дорогу, дороги, мир. И в великих битвах стяжал бы он, удалец, ратную славу и восславил бы имя своё, породнился бы с неслыханными почестями. И спросили бы его потрясённые люди на пике славы: откуда ты, Герой? И он бы ответил: Литва родина моя. И, вспомнив родные просторы, нежный аромат луговых трав, журчание вод родниковых и плеск озёрной волны, заскучал бы рыцарь, и, убелённый сединами, умудрённый годами скитаний воинских, вернулся бы однажды к себе в отечество, великан духа, апостол совести и чести, и спел бы сестре и брату, и дорогим родителям спел бы героическую песню свою, поведал бы о настоящей жизни...

Увлечённый мечтами, Винцусь и правда взялся рукой за луку седла, будто и впрямь собрался взобраться он на конька и податься туда — на восток, на Россию, огромную и таинственную, куда протопали давеча под знамёнами бравые шведские солдаты, расплёскивая грязь и распевая бесконечные куплеты под сопение дудок и рокот барабанов, и куда сейчас упорно тянулся, проползал фантастическим змеем невиданный обоз.

Вдруг на фуре лазаретной, где на мешках, набитых сеном, лежали несколько больных, увидел мальчик знакомое лицо.

— Господин Волкенбоген!.. — сказал негромко, так как был не вполне уверен, что видел именно его лицо, и уже громче повторил: — Пан Волчий Бог!..

Знакомое Лицо (или показалось?) голоса его за шумом, за гвалтом не услышало, отвернулось, склонилось зачем-то над одним из больных. А спустя пару мгновений некий скрипучий казённый фургон с высоким верхом закрыл от Винцуся и Лицо, и его согбенную спину, и саму лазаретную фуру.

Обоз то двигался, то останавливался, и все обозные тогда начинали озираться, вставать на возах и с надеждой и раздражением смотреть вперёд и перекликаться — отчего остановка, где затор и куда смотрит начальство. Потом где-то сзади послышалась отчаянная стрельба, и обоз окончательно стал, хотя, логике следуя, должен был двинуться быстрее, подгоняемый наседающими русскими. Никто ничего не понимал, приближалась ночь, в обозе росло напряжение...

Винцусь, не дождавшись конца обоза, в сумерках уже уехал домой, но не сомневался, что и ночью тянулся этот бесконечный обоз, что и утром он увидит его.

Рыцарь Тур наяву


И вовсе не каменные у него были плечи, не скалы, о коих гласила молва, хотя и правда крепки, как литые из железа, и грудь его никогда не была косогором, поросшим земляникой-травой, и руки его, белые, крепкие, с цепкими жилистыми пальцами, не были ручищами-ухватами, не были дубовыми корнями, прораставшими землю отеческую и вглубь, и вширь. Обыкновенный это был человек, молодой и красивый; и верно: сильный, редко встретишь такого, а встретишь, удивлённый мимо пройдёшь да ещё и оглянешься.

Мы это видим, поскольку смотрим сейчас на него.

Вот он! Не сказанный словами, а наяву перед нами. Мы птичкой маленькой с сереньким брюшком вьёмся над ним и вокруг него, птичкой юркой с маленькой головкой и блестящими быстрыми глазками облетаем и справа, и слева тот холм над бесконечной дорогой, на котором наш Тур сидит.

Снял он шлем свой дивный, положил на колени и опёрся на него, на крепкий лоб былинного тура-быка. И сидит в одиночестве витязь, защитник народный, смотрит на реку, на закат, на дорогу. Он царит здесь. Он здесь хозяин. Это его любимое место, это его земля.