Как он сразу не разглядел их?
Девы опять устремились к нему, они тянули к нему костлявые жёлтые руки, таращили жадные глаза и все шипели... но он нашёл в себе силы оттолкнуть их.
Они засмеялись злобно, и смертью так и повеяло от их смеха:
— Как невежлив кавалер с дамами!.. Мы поучим тебя!
Тут и ухватили его девы со всех сторон — сильными, цепкими руками. И не только сушили они его тело, но и мастерски жилы из него тянули, и трясли, и мучили, и мяли, как говяжий пузырь, и трепали, как пучок льна, и знобили, и заглядывали под рёбра, и тянули за сердце, и кости его белые безжалостно ломили, и хребет ему обкладывали льдом. Они подлезали под него и спину ему жгли, потом на него змеями наползали и сдирали у него с груди кожу, а в завершение огромный камень — неохватный взглядом, как сам мир, камень, покрытый чёрным мохом, на него накатили, камнем этим, косматым и жутким, тяжёлым, как вся земля, заслонили божий свет, властно ввергнув его во тьму, грудь ему придавили, чтобы дышать он не мог, чтоб ужаснулся последний раз, да за руки крепко держали, чтобы камень мировой он не мог сбросить. Но он боролся, вырывался, горячий пот стряхивал с лица, открывал глаза и ничего не видел. Скверно, как скверно!.. И сходил с ума, и кричал, и рычал в этой последней своей битве:
— Я живой! Я живой!..
Однако слышалось злорадное в ответ:
— Нет, ты уже мёртвый... мёртвый...
Тут громко хлопнула дверь, и сгинули страшные девы лихорадки, их словно ветром унесло, и возвысился над Обергом... он... возможно, сам дьявол, ибо были у него рога и из-под шлема дьявольски блестели глаза. Видение внезапное, видение зловещее, порождение смертельной немочи, отравляющей и убивающей мозг, злой дух, явившийся перед скончанием мира, его, Оберга, шведского капитана, маленького мира — кошмарный призрак, плод преисподней. И обожгла сознание мысль: вот, вот он, тот царь, о котором говорили недавно злобные девы, вот отец их, rex infernus, царь подземный, царь настоящий, царь царей, миров и времён, и совсем не Ирод, один из жалких царей земных, царей смертных, только мнящих себя царями и заблуждающихся в обманном, зыбком и скоропреходящем своём величии, в иллюзии всемогущества. Видение дьявола, или Плутона, злого духа, во всём блеске и в силе, явление его, имевшее место так близко, так вещественно и так иссушающе жарко, Оберга потрясло. Капитан приподнялся на локтях, готовясь встретить смерть, готовясь принять её из самых первых рук.
Смерть была всё ближе. Смерть надвигалась откуда-то из темноты, как из норы (да, конечно же, из преисподней!), и была всё больше и больше. Вот этот жуткий образ уже обратился в гору, заслоняющую всё — и тьму, и свет, весь мир. Образ склонился над немощным Обергом, глаза злого духа из-под шлема горели, как уголья, и, кажется, прожигали, и уж точно — подавляли... И это уже был не царь подземный, не дьявол, это был легендарный Минотавр! Минотавр! Кто же ещё! А Оберг, заплутавший в лабиринте добрый афинянин, не только не знал, как выбраться из лабиринта, но и не помнил, как оказался в нём. Жар, что сжигал его, в первую очередь иссушил память. Оберг даже не помнил, кто он сам, что есть существо его, и каким именем он зовётся, и где его корни, но только знал наверняка, что он жертва, он плоть, бездумная и дикая, отданная на заклание, он яство, он не более чем мясо, и сейчас Минотавр его сожрёт... сожрёт...
Конечно!.. Вот этот монстр уже и нож достал и приставил его Обергу к горлу, вот и поднажал на рукоять неумолимый, жестокий Taurus[51], и боль обожгла горло, боль проникла в язык, а через него, кажется, и в сам мозг...
Блестящими лихорадочными глазами Оберг смотрел на дивный шлем, на крутые, нечеловечески широкие плечи Минотавра, на мощную грудь, защищённую кожаным доспехом, и жилистую руку, крепко держащую нож. Не отводя глаз, мужественно, достойно встречал он прожигающий, ненавидящий взор.
— Делай быстрее. Что ждёшь?
Но Минотавр ослабил нажим, а спустя мгновение и вовсе убрал нож:
— Нет. Недостойно это благородного мужа — добивать беспомощного врага. Мы с тобой встретимся ещё, когда будешь ты в силе. Я подожду...
Оберг вслушивался в глухой голос ужасного существа, следил напряжённо за движениями его губ, но ни единого слова не понял. А понял он только одно, что жертва не принята, что яство, видно, сочтено худым, и кровь его на жертвенник не прольётся, не станет он сегодня пищей для монстра...
И тогда силы оставили его, сознание его замутилось и погасло.
Были бы добрыми все тайные дела
Ни свет ни заря Любаша разбудила братика и шепнула ему в заспанное лицо, в самые губы:
— У нас есть ещё тайное дело. Не забыл?
— Как? Опять туда ехать? — повернулся Винцусь на другой бок. — Вот не спится тебе, сестрица...
Однако Люба была настойчива, и получасом спустя они ехали уже вдоль извилистой речки Лужицы, вглядываясь в утренних сумерках вперёд — не встретить бы чужих, и озираясь назад — не увязался бы кто из своих; зябко кутались в армяки, прихваченные на конюшне.
— Не стал бы я о нём сокрушаться... — ворчал мальчик, поклёвывая носом.
— В самую пору мне подумать, что ты старик, — отвечала Люба. — Всё ворчишь да ворчишь.
Раненый не умер, вопреки вчерашнему допущению Винцуся. И, увидев его подающим признаки жизни, мальчик даже удивился. А Любаша вздохнула облегчённо — будто ночь не спала, будто об этом человеке до рассвета тревожилась, жив ли он да всё ли она для него сделала, что могла, вполне ли отплатила добром за добро да и вообще... по-христиански, добродетельно, сердобольно, сочувственно, проникновенно... И был этот человек, слава богу, жив, и Любаша могла быть теперь спокойна, что греха неблагодарности и равнодушия на её незапятнанной душе не появилось.
Итак, раненый не умер, но как будто всё ещё и не пришёл в себя. Они оставляли его вчера на лавке, а сегодня нашли на полу. К еде он явно не притронулся, а из фляги, кажется, пил, поскольку стояла фляга сейчас совсем в другом месте и... Люба взвесила флягу в руке... и была почти пуста. То, что раненый утолил жажду, девушка сочла за хороший знак.
Люба и Винцусь опять с большим трудом подняли шведского офицера на лавку. Люба при этом подумала, что, наверное, действительно раненый совсем плох, почти при смерти — не случайно же так тяжёл; говорят ведь в народе, что покойник много тяжелее живого, а больной тяжелее здорового; похоже, верно говорят... Потом девушка пощупала у раненого лоб, щёки. Покачала головой:
— У него огневица... Пощупай, Винцусь, какой жар!
Мальчик тоже пощупал лоб и щёки раненого, в той же последовательности, что и сестра. Вздохнул. Но потом как бы спохватился:
— Что ж из того, что жар! Обычное дело. Да и что нам! Он — враг. Пусть себе кончается...
Однако сестра пропустила его глупые слова мимо ушей. Видя, что Люба принимает в судьбе раненого шведа такое участие, мальчик засомневался — правильно ли он делает, что видит в нём исключительно врага? Этот швед ведь вступился за них в тот день, и кабы не он, трудно даже предугадать, что сотворили бы с сестрой, и с дворовыми, и с имением те разбойники — алчные глазищи и загребущие клешни. И уже мягче Винцусь сказал:
— Быстро бы вылечил его Волчий Бог...
— Вылечил бы, да, — отозвалась сестра. — Но где он сейчас?
— Мне показалось, я видел его недавно, — напомнил Винцусь.
— Насколько я знаю, пан Иоганн не хотел служить шведам, — оглянулась на братика Люба. — Потому-то он в своё время и уехал из Риги...
— Нет, — настаивал мальчик. — Видел я его в обозе шведском. Хотя, конечно, далековато было. Может, и обознался...
— Смотри, мой братик, не проболтайся, что мы здесь раненого шведа прячем, — предостерегла сестра.
— Вот ещё! — обиженно дёрнул плечом Винцусь.
— А теперь сходи-ка за водой, — девушка протянула ему флягу.
Винцусь послушно ушёл. А Люба, уже чуть более храбрая, чем накануне, решила повнимательнее осмотреть раны этого несчастного шведа, не только судьба, но и сама жизнь которого сейчас зависела, пожалуй, только от неё.
Приподняв рубаху, девушка увидела небольшую рану в боку. Похоже, эта рана была не глубокая, а значит, и не опасная: русская шпага, пробив одежды, попала в ребро и скользнула по ребру, отчего на коже остался длинный надрез. Всё было бы гораздо хуже, если бы остриё шпаги вошло между рёбрами — тогда бы оно точно пробило сердце. Серьёзнее оказалась рана на бедре. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять — эта рана от пули; очень уж круглая дырка была в штанине, и вокруг дырки — ткань опалена; это значило, что стреляли с близкого расстояния, по всей вероятности, в рукопашной схватке. И хуже всего было то, что пуля явно застряла в бедре... Кровь из раны уже не сочилась, обратившаяся в корку ткань прилипла к коже, а края ранки, насколько могла рассмотреть девушка, как будто почернели.
Винцусь, хлопнув дверью, появился в хижине.
Любаша, мельком взглянув на него, покачала головой:
— Вот что, братик, нам с тобой здесь вдвоём не справиться. Помощь нужна.
— Криштопа позвать?
— Здесь и Криштоп не поможет. Лекарь нужен. А кто у нас сейчас единственный лекарь окрест?
— Кто? — Винцусь протянул ей флягу.
— И людской, и скотий лекарь...
— Я знаю, о ком ты говоришь, — кивнул мальчик. — А она согласится?
— Пусть ты и юн, Винцусь, но ты шляхтич. Тебе она никак не сможет отказать в просьбе.
— И то верно! — посерьёзнев и не без гордости, не без важности заметил мальчик.
— Ты знаешь, где она живёт?
— Знаю. В такой же хижине. Не очень даже и далеко. Коник быстро домчит.
— Поторопись же, милый...
Пока Винцусь, выполняя её поручение, отсутствовал, Люба на месте не сидела. Она заклеила окошко хижины промасленной бумагой, что привезла с собой, а щели в двери и кое-где меж венцами заложила мхом и замазала глиной. Надо сказать, непривычна она была к такой работе, так как всё больше тонкими рукоделиями занималась — вышиваниями, кружевами и шитьём, бусами и бисером, — приличествующими шляхетской дочке. У какого-нибудь Криштопа или у дворовых женщин это грубое хозяйское дело лучше бы получилось. Поцарапала и укол