ола не раз Люба нежные свои пальчики, собирая в тёмном лесу мох, и ручки белые она вымазала до локтей, накапывая в яме глину, но справилась. В хижине стало чуть темней, однако много уютней. А когда девушка вынесла сор, поснимала многолетние тенёта и разогнала пауков, когда она, пощёлкав огнивом, весёлый огонь развела в очаге, хижина обрела вполне жилой вид.
Ворон
Это они говорили о Старой Леле, которую мы уже упоминали пару раз в нашем сочинении, об искусной лекарке, о знахарке и опытной повитухе, о бабке, на какую (как и на знания и умения её) в местном народе молились и к коей бежали, когда свет от хворей и болей делался с овчинку и сама жизнь была не мила, а Смертушка где-то плутала, медлила, и после коей бежать уж некуда было, ежели не пособит, разве что на погост ползти или в омут кидаться вместе со страданиями, и коей в ножки падали порой и иные господа, чванливые и неприступные во здравии и ласковые и щедрые на обещания в немочах... но о какой и недобрые слухи ходили — будто злая вещунья она и колдунья, и чародейка-чернокнижница, и на службе она у нечистой силы, и не именем Божьим она помогает, и потравница она, и наговорница, и наводить порчу умелица, и мужененавистница, всех мужей спровадившая на тот свет (потому и бобылиха), и самое место ей, ведьме, — на осиновом колу, и будто в будущее она может заглядывать, гадать мастерица по внутренностям какого-нибудь зверька, а то и — ох! ох! — не рожонного ли дитя[52], и будто ей не пятьдесят, старухе, а все триста лет, и уж не первый будто раз она вставала из могилы и заново жила — какие-то хитрые заговоры знала и бесовские прописи в тайне хранила, разводила чародейные чернила, чтоб со Смертью, никому уступок не делавшей, подписывать, однако, договор.
Но слухи слухами, наговоры — наговорами (и даже тех, кому знахарка не раз помогла, из большой беды выручила), а лечила Старая Леля и людей, и скотину весьма искусно; многие иные знахарки могли бы поучиться у неё. Лечила она нашёптываниями и снадобьями, что готовила в положенный час из цветков, корешков и листочков, а также — амулетами, солью, зёрнами, углём, глиной печной. И молитв она целительных знала — здесь не перечесть, и в молитвах поминала имя Господне и Богородицы (какая же она ведьма!) и деяния святых. Она и повивальничала, снимала сглаз и порчу злонамеренными людьми (шепнём читателю секрет: корень молочая от порчи давала), отвязывала килу, гоняла беса, разрешала несогласие между мужем и женой и угадывала так точно, будто ясно видела, что было украдено, кем было украдено и где припрятано... Не однажды люди видели, что и болящие дикие звери к Леле приходили в лесу или ждали её возле хижины, и прилетали к ней птицы, садились ей на руку, на плечо; она и их лечила. Она была будто Велес, языческий бог, покровитель животных, в женском обличье, и если точнее её назвать — богиня Велесовица... Тайны всего живого знала, понимала язык зверей и птиц, голос слышала трав, растущих и отходящих, видела, когда растения в силе, а когда в слабости и их надо беречь, знала, когда ветер принесёт тучу, а когда будет вёдро, когда паводки разольются, а когда будет засуха. Может, стара была лесная богиня, может, молода, мать и заступница живому; может, год-другой пройдёт, и отдаст она господу душу, и по весне восстанет из гроба, как, говорили, уже восставала, и явит чрево её новую живородящую силу, и будут бёдра её вновь красивы и полны, и туги, и горячи, и молочна будет грудь, и она, мать всему живому, женщина, прекрасная, непознанная и необъяснимая, снова крепко станет на земле.
Несмотря на все её добрые дела, люди, однако, почитали её за ведьму. Дело в том, что и обликом, и повадкой, и голосом неприятно резким, неким трескучим, как у сороки, и взглядом тяжёлым, неприятно давящим, подавляющим походила Старая Леля на ведьму. Человеку же простому, незатейливому видимость всегда понятней и доступней, нежели сущность. И редко он задумывается над тем, сколь много прекрасного может укрываться за безобразным... и наоборот. Её боялись, её осуждали, на неё доносили и клеветали, её проклинали — каждый раз, когда поднималась буря, когда приходили засуха и неурожай, когда падал скот, и лютовал мор, и заливали округу паводки... Не раз хотели Лелю пожечь, побить, изгнать... но когда болели, прихваченные недугом, бледные, скрюченные, скособоченные, хромые, кривые, виноватые и едва живые, спешили, тянулись, ползли к ней за помощью. Слава как о хорошей лекарке о Старой Леле далеко шла. Даже, бывало, из самого Могилёва и из Пропойска приезжали к ней состоятельные люди, нанимали кого-нибудь из крестьян, чтобы проводили их в одинокую хижину чудо-знахарки. Больной искал у неё здоровья, баба на сносях — облегчения, старая дева — жениха и обновления юности... А потом опять всякие страхи рассказывали о Леле. Будто некими магическими действиями могла вызывать она ветер и дождь (приходили к ней в засуху с дарами, просили, она кликала, и дождь принимался), наслать град, портить скот и урожай, колоски завязывать и заламывать, наводить пьянство, вселять беса, напускать икоту, привораживать и отвораживать, ослеплять, оглушать, делать затворение кровей у женщин, могла она заклинать звёзды и переставлять их на небе, как ей это было угодно. Ещё старуха слыла духовидцем — могла вызывать любых духов и разговаривать с ними...
Может, правда все эти россказни, может — нет; того мы не можем знать. Но то, что эта старая женщина познаниями и умениями своими изумляла и пугала многих, а деяниями была ведома в округе всем, нам доподлинно известно. В самом деле: о том, кто умеет более других, равно как и том, кто не похож на других и далёк от стремления, отказавшись от своего, на других походить, всегда далеко говорят, и в большинстве случаев люди обычные, заурядные их недолюбливают и против них стараются.
Птицы пели, солнышко светило, был ясный тихий день. Винцусь, гордый исполнением важного дела, ехал на Конике впереди, а знахарка наша Старая Леля тащилась по тропке сзади. Впрочем, «тащилась» — это не совсем верно сказано. Кабы не было у неё в руке суковатой палки, на которую старуха опиралась при ходьбе, она бы точно тащилась, но палка была — и не простая палка, а волшебная: к каждому сучку привязано было по амулетику — где заячья ланка, где птичий коготок, где черепушка крысы, костяная погремушка, где ладанка с хитрой травкой, палка эта, полная таинственной, не иссякающей силы, можно считать, сама шла, и знахарка не столько опиралась на свою палку, сколько держалась за неё, тянулась за ней, еле успевая передвигать ноги. Заметим к месту, что и платье старухино было всё в оберегах. На горбу (как у всякой настоящей ведьмы, имелся у неё горб; кто Лелю хорошо знал, говорили, что быстро горб рос; и чем больше был от года к году горб, тем из года в год всё ниже склонялась Леля) несла старуха узелок.
Но и с волшебной палкой притомилась шагать Леля, ворчала:
— Вот пострел — в самую чащу завёл... А обещал, недалеко.
— Что ты говоришь, бабушка? — обернулся Винцусь.
— Ты ехай, ехай, милок! Это я себе говорю.
И правил Винцусь своего Коника в самую чащу. Горд был сознанием того, что старуха эта, которую все побаивались, а иные откровенно боялись, всемогущая старуха, если верить байкам, тайных знаний клад, повелительница сил земных и небесных, покровительница зверей, опасная колдунья, коей человека на тот свет отправить — плюнуть и растереть... слова его шляхетского послушалась и безропотно за ним, юным, честным шляхтичем, пошла. За Криштопом, наверное, не пошла бы, или за каким мужиком, и за всеми уважаемым священником, отцом Никодимом, еретичка, не пошла бы, а ему, Винцусю, не посмела отказать.
Каркнул ворон. Сидел он на толстой рыжей ветке сосновой, голову склонил и чёрным-чёрным глазом уставился на Лелю; в зрачке его была бездна.
Старая Леля скривилась, не перекрестилась:
— Это ты опять, Брюс, прилетел...
И она пропела несколько гнусавым голоском:
— Ты не каркай, ворон,
Не вещай мне беду.
На каждое твоё «кар-р»
Будут три моих «тьфу»...
А ворон опять каркнул, голову иначе склонил и другим чёрным-чёрным глазом уставился на Лелю; и в этом зрачке его было безвременье.
Старая Леля едко улыбнулась, не перекрестилась:
— Вот неотвязный какой! Может, репьи на подоле моём — это тоже ты? — и покачала знахарка головой. — Ах, Брюс, была бы я помоложе — уступила бы...
Винцусь обернулся:
— Что ты там говоришь, бабушка?
— Ты ехай, ехай, милок! Это я себе говорю.
Мальчик, кивнув, правил Коника по звериным тропам, пригибался под ветвями, увитыми жимолостью, отводил рукой пышные еловые лапы, источавшие на солнце нежный хвойный дух.
А ворон всё с дерева на дерево перелетал — как бы следовал за Лелей. Временами раскрывал большой свой чёрный клюв, но уже голоса не подавал. Посматривал на старуху и тем глазом, и другим. И в глазах его она теперь видела насмешку.
Протрещала Старая Леля сорокой:
— Ты думаешь, я не была когда-то таким ангелом, как он про неё подумал? Ты должен знать, Брюс, что и я не всегда была горбата, — ты же умный...
Винцусь опять обернулся:
— Слышишь, бабушка, как растрещалась сорока? Мы на верном пути: я, и к тебе едучи, её слышал.
— Ты, милок, ехай, ехай! Не озирайся, — махнула она рукой. — До самой смерти мы на верном пути, в том не сомневайся... И ты, Брюс, — погрозила она палкой ворону, — летел бы далее, где в тебе нужда. Здесь уже всё случилось, что случиться могло: судьбу под уздцы не схватишь, на побоище соломку не подстелешь; гляди не гляди — хоть бездна, хоть безвременье — придёт, однако, и конец, и час, и всё покроет своим занавесом Смерть — крышкой гроба, кха! кха!..
Ведьмино волшебство
Так, незлобливо ворча, Старая Леля вошла в хижину. Люба, поднявшая на вернувшегося братика глаза, не сразу и заметила её. Маленькая совсем была старуха — из-за спины мальчика почти не видать. Сначала, увидела Любаша, позади Винцуся горб показался, страшненький, как все горбы, сухой и кривой, потом и сама Леля проявилась в потёмках старого жилища. Ветхий был на ней платок. Из-под платка выбивалась седая, постыдно старая, тонкая косица. Нос, как у хищной птицы, тяжёлым торчал клювом, — а при впалых её щеках он как будто особенно далеко выступал вперёд. Водянистые, выцветшие, но внимательные, остренькие, выкатились из темноты глаза, ненадолго задержались на раненом и остановились на Любе. Неприятный взгляд: холодноватый и колючий. От такого взгляда обычно неуютно, тревожно становится на сердце, зябко на душе.