Тур — воин вереска — страница 32 из 73

Верно, Густав слышал, как подъехала Люба: Коник был хоть и не сильно велик, и потяжелее бывают кони, однако поступь его в лесной тиши звучала далеко.

Густав сидел на том же месте, что и вчера, и на том же месте стояла его палка, и был он ещё заметно бледен, но выглядел он уже явно свежее. На столе стояла деревянная чашка, лежала краюха ржаного хлеба.

Он встретил её улыбкой.

— Ты сегодня ещё красивее, чем вчера, юная нимфа. Я таких не встречал прежде, хотя видел немало красавиц и в Стокгольме, и в Риге.

И Любаша села на прежнее место, у входа, и ответила улыбкой на улыбку.

— Уже заметно, что вы поправляетесь, пан офицер.

— Это какое-то волшебство, Люба. Простая смертная девушка не может выглядеть так. Ты — лесная языческая богиня, нимфа... — тут он перевёл глаза на стол, где стояла чашка и лежал хлеб. — А вчера под вечер приходила старуха... Тоже как лесное божество — но вредное, злобное. И такая неотвязчивая эта старуха... Я думал раньше, что она мне привиделась в кошмарном сне, но оказалось, она существует. Видишь, она принесла мне вересковый мёд... Старуха опять мучила меня. Заставила жевать какие-то горькие корешки. Я отказывался сначала, — тут Оберг усмехнулся своему воспоминанию. — Тогда она сама разжевала свой корешок и эту жвачку хотела сунуть мне в рот... Я вынужден был сам жевать корешок. Злая старуха, значит, лекарь.

Любаша поймала себя на том, что ей очень приятна улыбка этого человека; всякий раз, когда он улыбался ей, тепло становилось у неё на сердце и что-то взволнованно вздрагивало внутри — наверное, радовалась душа. Девушка отогнала эту мысль, спросила:

— Не приходила ли вчера Старая Леля? Вы должны помнить её, пан Густав. Она знахарка. И хотя она страшненькая, люди говорят, что она может творить добрые чудеса... Я посылала к ней Винцуся, чтобы она ещё раз навестила вас... — тут взор девушки задержался на чашке. — Похоже, она приходила. И это её чашка. Ведь я, сколько помню, такой чашки не приносила...

Пока она говорила, Оберг любовался ею. Потом сказал:

— Что за чудный голос! Кажется, мне даже не важно, что она говорит. Важно слушать её. Бог мой, дай припомнить, как сказал поэт... «В нежный голос ей кудесник вплёл серебряную нить...» Можно ли сказать лучше?

Любаша следила за его губами, пока он говорил. Теперь она поймала себя на том, что с удовольствием следит за его губами, ибо заметила, что они красивы. Она и эту мысль отогнала и тихо, самой себе молвила:

— Слышу, ты о чём-то спрашиваешь меня. Знать бы, о чём, — и сказала уже громче: — Я принесла ещё еды. Здесь хлеб, и немного сыра, и ягоды. Принесла бы и больше, но времена ныне тяжёлые, и многие люди совсем остались без еды. А мы живём старыми запасами.

И она положила котомку на стол.

Мельком взглянув на котомку, Оберг сказал:

— Ты заботишься обо мне. Это трогает за сердце. Но чем мне отплатить тебе? У меня нет ни алмазов, ни сапфиров, ни перстней; я не люблю, когда себя украшают мужчины... Старая Библия и пачка приказов — вот и всё моё имущество.

Он развёл руками.

У Любы стали грустные глаза.

— Я уже больше не приеду, пан Густав. Боязно мне оттого, что заметит меня недобрый глаз и пойдут плохие разговоры. А для девушки худая молва — хуже смерти. Да и вас здесь обнаружат — тогда не миновать беды...

Оберг продолжил, когда она замолчала:

— У нас в Швеции есть обычай: парень благодарит девушку танцем. Он танцует перед ней, и она, если захочет, танцует вместе с ним... Я так сожалею, что из-за раны в ноге не могу пригласить тебя танцевать...

— А вы поживите здесь несколько дней, — продолжала Любаша, — пока совершенно не окрепнете. Я вижу, вы поправляетесь быстро; и скоро, если захотите, даже сможете танцевать... Но мне, к сожалению, на это не доведётся посмотреть. Когда силы совсем вернутся к вам, идите на Пропойск... Вы понимаете, что я говорю? На Пропойск — там! — и Любаша махнула рукой в сторону Пропойска, как она полагала.

— Пропойск, — повторил Оберг. — Так, значит, ты из Пропойска.

— Да-да, Пропойск! — обрадовалась Любаша, что Густав её, наконец, услышал и понял, и кивнула ему. — Однако город вам лучше обойти — от греха подальше. А потом держите путь на юг и немного на восток. Ваше войско где-то там сейчас — так наши мужики говорят.

Несколько мгновений Густав раздумывал над чем-то с довольно сумрачным видом, потом лицо его просветлело:

— Танцевать-то я пока не могу, хотя очень хотел бы. Есть у нас один танец — как раз для такого случая был бы хорош... В нём много приятных движений. Ты любишь танцевать, Люба? Какие у вас танцы?

Любаше показалось, что он опять о чём-то спрашивает её. Но она не была в этом уверена и сказала:

— Возможно, в Пропойске ещё есть ваши воины. Вам их надо только найти, и они помогут. Там есть церковь, а справа каменные дома с крышами из меди, — она повела правой рукой, — а слева деревянные дома с гонтовыми крышами, — тут она повела левой рукой, чтобы Густав яснее представил, о чём она говорит. — Вам надо искать своих скорее в каменных домах — у купцов, — она опять сделала движение правой рукой. — Но если вы там никого не найдёте, то должны обойти вокруг церкви... — Любаша сделала соответствующий плавный жест и улыбнулась Густаву ободряюще, — и тогда выйдете задами, огородами как раз к большаку, а уж по нему следовать прямо на юг, — и она, слегка повернувшись корпусом, двумя руками показала направление на юг, а между руками у неё как бы проходил тот большак.

Замолчав, она опять улыбнулась.

— Ах вот так у вас танцуют! Я понял, я понял! — обрадовался капитан Оберг. — Значит, сначала поворачиваются направо, потом идёт поворот налево, затем делается полный оборот и следует полупоклон с двумя вытянутыми руками...

— Да-да! — облегчённо и радостно закивала Любаша. — Пойдёте на юг и, возможно, быстро догоните ваших. Но лучше бы вам, конечно, найти где-то лошадь.

— А у нас танцуют немного иначе: кладут левую руку девушке на талию, — Оберг показал, как в танце делают это. — И танцуют так некоторое время, делают полушаги то вперёд, то назад, потом поворачиваются друг к другу, парень держит девушку за талию обеими руками, а она кладёт ему руки на плечи. Вот так... — и он показал, как. — Они делают шаги то вправо, то влево, притопывают, слегка приседая. Затем он берёт её за руку, и она делает оборот... — говоря это, Оберг поднял руку, а другой рукой показал, как девушка должна сделать под его рукой оборот...

Любаша следила за его движениями и внимательно вслушивалась в слова, наконец «поняла», что он говорил, и пожала плечами:

— Да, можно, конечно, обойти церковь со стороны площади и пойти по улице. Она как раз и выводит на большак. Но вам, пан Густав, если будете вы один да ещё ослабленный ранением, этот путь значительно опаснее. Люди озлоблены. Кто знает, с каким недобрым человеком вы встретитесь посреди Пропойска. Думаю, вам вообще лучше будет переодеться, — и Любаша сделала движение, будто накидывала себе на плечи свиту.

И Густав Оберг сразу загрустил.

— Ты согласна со мной станцевать, Люба, но у тебя нет подходящего платья? Мне так хочется отблагодарить тебя за доброту и заботу, но раненая нога... ещё плоха. Я пока не могу шага ступить без этой палки, тем более танцевать, — и он показал на свою крепкую палку, что стояла прислонённая к лаве рядом.

Любаша улыбнулась:

— Нет, палкой от них не отобьёшься. Мне Винцусь говорил, что у всех местных мужиков теперь полно оружия — и шведского, и русского. Вам хорошо бы иметь хоть пару пистолетов или саблю.

— Танцевать я пока не могу, — продолжил с грустью Оберг, и вдруг лицо его просветлело. — Но зато я могу это, — он подвинул к себе сумку, достал из неё листок бумаги и протянул его Любаше. — Не напрасно же мой отец художник.

Девушка сделала осторожный шаг, ибо всё ещё не вполне доверяла этому чужому человеку, врагу, как говорил Винцусь, взяла листок и увидела на нём... ангела, девушку-ангела.

— Это ангел? — приятно поразилась Любаша, потому что нарисованная девушка-ангел ей сразу понравилась, как бы легла на сердце.

— Ангел? — расслышал Оберг. — Нет, это не ангел. Это нимфа. Это ты, Люба, — и для пущей ясности он показал на неё пальцем. — Это, Люба, ты...

— Я? — приглядевшись, девушка действительно увидела некоторое сходство.

И хотя образ её, нарисованный угольком, несколько отличался от того образа, что она каждый день видела в своём зеркале, в рисунке легко можно было её узнать; пусть и не сразу. Густав изобразил её в виде нимфы. Она была стройна и тонка — быть может, даже тоньше, чем на самом деле. Но эта нимфа, или, по представлениям славян-язычников, вила[57], прекрасная вила, и должна была быть тонка, поскольку жила она в дереве, вот в ясене, например, или в липе, в ольхе, и должна была легко помещаться в ствол, а руки — длинные и тонкие, гибкие и нежные — в ветви, а волосы её — в листву.

— Я нарисовал этот портрет и смотрел на него, когда тебя не было рядом. Эта нимфа — одна из дриад[58], она владеет древнейшей мудростью, она знает тайну жизни и смерти, она врачует и исцеляет. И она — это ты. Она — само очарование и источник силы. Я смотрел на неё, и силы вливались в меня, а раны мои быстро затягивались... Ты сама видишь, как я быстро поднялся.

Любаша вспомнила рассказы крестьянок о красивых юношах, за которых выходят замуж вилы, и снимая свои волшебные платья, теряя девственность, теряют они и крылья, и с ними небеса (вот как умеют любить!), и божественную силу, и становятся обычными девушками, и при этом она подумала о Густаве, о том, что он вот такой и есть — красивый юноша, молодой мужчина, именно за таких, наверное, выходят замуж вилы, высоких и сильных, с приятным лицом и бархатным голосом, с уважительностью и обходительностью, с нежностью во взоре... Люба смутилась от этой мысли и скрыла смущение своё, опустив голову, — будто она разглядывала рисунок. Почему именно о Густаве она подумала в эту минуту? Люба не могла бы ответить на этот вопрос; ибо честный ответ со всей очевидностью показал бы, что молодой шведский офицер становился Любаше дорог... Ответим на него мы: наверное, потому, что этот человек в последние дни занимал все её мысли. Не было такого времени дня, чтобы она не думала о нём, хотя и не спешила признаться себе в этом; чем бы ни была занята она — рукоделием ли, хлопотами ли по хозяйству, — мысли её, будто заговорённые, сами собой возвращались к потаённой хижине в лесу; и если она просыпалась ночью, она сразу вспоминала о нём, о Густаве, и думала о нём до тех пор, пока дрёма не переходила незаметно в сон, когда мысли воплощались в образы, какие начинали жить своей жизнью, становились неподвластны ей, воле её и её желаниям, мысли обращались в призрачных птиц, улетающих в сон, в безвременье, и туда её, Любашу, уносящих... И, кажется, там, там, в снах — розовых или бесцветных — жил, жил этот самый Густав, и говорил на понятном языке, и звал куда-то, и нежно трогал за руку, и заглядывал в очи ей, стоя близко-близко, заслоняя полмира широкими плечами, горячо и трепетно дыша ей в лицо, и на сердце оттого было тепло, будто свернулась на нём колечком пушистая мягонькая белочка, и было под ложечкой чуточку тревожно, и сладко-сладко... Выходило, значит, так, что и ночью она думала о нём. Люба вспомнила, что и улыбаться ей в последнее время стало легко — она лёгкая стала на улыбку, хотя трудные пришли времена и много было вокруг беды.