Тур — воин вереска — страница 5 из 73

Радим всё схватывал на лету — и греческий и латынь, и историю с философией, и науки естественные, и всего за несколько уроков весьма сносно усвоил науку владения шпагой; потешные схватки закончились на третьем занятии; в последующем поединки были всерьёз; на пятом или шестом уроке на солнечной лужайке Радим провёл столь удачную атаку, что вынудил наставника своего Волкенбогена отступать, едва не выбил у него из руки шпагу и оцарапал ему плечо. Наставник, по обыкновению между боями пригубливавший того или иного хмельного напитка, в этот памятный день уж о кубке с напитком позабыл, мигом протрезвел и приложил немалое старание, чтобы выйти из поединка с учеником, не уронив престижа учителя. И это ему далось с трудом. Когда клинки были вложены в ножны, Волкенбоген утёр пот с несколько побледневшего лица, перевёл дыхание и молвил Радиму: «У тебя тяжёлая рука, мальчик, и быстрый глаз. Думаю, недолго ты будешь у меня учиться».

Не много времени прошло, и выяснилось, что лекарем Волкенбоген действительно был — и неплохим. Кровь отворять умел не только остриём шпаги, но и ланцетом. И не раз это проделывал. Однако не одним кровобросанием он был силён; ещё он быстро и почти без боли вправлял вывихи, вскрывал нарывы, делал перевязки. Он сам готовил для больных снадобья. За этим делом много раз сетовал о потере своего лекарского ларца, ворчал на жулика, обыгравшего его в Могилёве и уведшего ларец вместе с другим имуществом. Волкенбоген рассказывал, что в ларце у него в небольших ящичках хранились и склянки, и ложечки, и серебряная ступка с серебряным же пестиком, и мелкое ситечко, и иные предметы, без коих доброму лекарю при приготовлении снадобий никак не обойтись; и были в ларце у него квасцы и купоросы, и нашатырь, и камфара, и мышьяк, и каломель, и адский камень, и камень иудейский, салеп, магнезия и белладонна, какие сами по себе или по смешении являли добрые лекарственные средства, и фляжечка с готовым уж териаком была о сорока ингредиентах — от сорока, если не более, недугов (как не согласиться! было о чём пожалеть человеку, в медицине сведущему, в чьих руках всё вышереченное — истинное сокровище!)... Мужики и бабы к нему за кровобросанием толпами шли. Бывало придут, соберутся в сторонке и ждут, пока немец не смилостивится и их не подзовёт. Прозвище этого человека, ими же данное, звучало у них в устах при этих обстоятельствах презабавно и даже трогательно:

— Пан Волчий Бог! А пан Волчий Бог!.. Отвори мне кровь...

И Волкенбоген, аристократ и доктор, не цирюльник какой-нибудь бродячий, с чёрными пятками и нестрижеными ногтями, отворял им, простолюдинам, «дурную кровь», не помышляя о плате и подарках, ибо понимал, что этим нищим людям, с рождения пребывавшим в темноте невежества, заплатить ему нечем (хотя те и пытались отплатить добром всяк по-своему: один яблочко наливное принесёт, другой куриное яичко в руку сунет, третий одарит крынкой молока, четвёртый туесок с земляникой поставит на крыльцо, а пятый... пятый просто в ножки поклонится). Заметим к месту, что пускал он кровь не только хворым, но и тем, кто вечно был угрюм и желчен, кто и под радугой, раскинувшейся в небесах, вздыхал о гробе и могиле, то есть, как он сам говорил, «настроен был меланхолически».

Потом жизнь в имении, в глуши, вдали от высшего общества, полного искушений и всякого рода утончённых приятностей, видно, Иоганну Волкенбогену наскучила, и он, хотя и искренне семейство Ланецких полюбил, подался в большие города. Говорили, что его одно время видели в Вильне в качестве весьма уважаемого и востребованного, а потому и преуспевающего доктора. А позже он как будто вернулся в Ригу.

Люба


Поскольку была Люба редкая красавица да по годам на выданье, не знала она отбою от женихов. Брат Радим очень ревновал её и женихов от неё гонял всех без разбору, одного за другим отваживал от дома. Но приходили новые. И тех гонял. Приходили со сватами. И со сватами вместе гонял Радим женихов. Хитрые женихи пробовали через Яна и Алоизу втереться в приязнь, и им заступал дорогу грозный Радим. Жаловались обиженные женихи родителям Ланецким, но Ян всё отмалчивался, ухмылялся в усы, а Алоиза отводила глаза и вздыхала — верно, не прочь была бы она и приветить иных из женихов, да в доме принято было слушать мужское слово. Ещё боле хитрые женихи пытались через самого Радима к красавице-панне подкатить; но на каждого из хитрецов был у Радима один сторожок — глаз зоркий; видел брат, что ни хитрые, ни простые, ни молодые, ни старые, ни удалые, ни богатые, ни высокородные, ни грустные, ни смешливые Любаше как-то не кажутся. Вот и отваживал: кого хмурым взглядом, кого неласковым словом, кого угрозой, тех, кто попроще, — и кулаком, а кого и стращал саблей. Было одному купчику Могилёвскому, который с младенчества ни в чём отказа не знал и тут — в женитьбе на первой красавице, — думал, сразу выгорит (заплатил — вынь да положь), Радим сабелькой бровь и щёку рассёк, всё лицо залил ему кровью. Уж очень купчик настойчив был. А как пощады запросил, именем Искупителя взмолился, так Радим и отпустил его. Гроза был парень, и сестру свою любил нежно, берёг пуще, чем родители. Она с ним была словно за каменной стеной. Но и вздыхала Любаша за надёжной спиной у брата: времечко шло, а никто ещё не привлёк её сердце, не очаровал разум; не то чтобы чересчур переборчивая девица она была — просто у Любаши не складывалась любовь. Радим это видел и понимал, что ни один из женихов ещё не показался Любе, в сердце ей не запал, души не смутил; только поэтому он их и отваживал и их охаживал. А кабы запал бы кто, кабы мысли девичьи встревожил, кабы сон её забрал... Искали дураки её руки, а доискиваться надо было сердца.

Красивые Лозняки


В начале 1702 года шведы вошли в Вильню, заняли Гродно и Варшаву. Потом в течение ещё нескольких лет нанесли войскам союзников — саксонцев, поляков и русских — целый ряд поражений. Но развивались эти военные события весьма далеко от восточных литовских земель, и грохота войны в Оршанском повете долго не слышали. Хотя и мирным местной шляхте назвать это время было не с руки: по большаку проходили на запад русские конные и пешие отряды, громыхали на ухабах колёса орудий, тянулись обозы, скакали туда и сюда вестовые; останавливались на постои, что-то у местных жителей покупали, но больше брали, не спросясь, а кто своего не отдавал, у того отнимали и без лишних слов — кулаком в зубы. Терпели мужики, скрипела зубами шляхта. Бывало, что и нападали на небольшие отряды русских, отнимали награбленное.

Тем временем слухи самые разные ползли и с востока на запад, и с запада на восток. Говорили: русская армия, как никогда, сильна; ибо Пётр I после всех поражений армию свою заново создал, и ещё он будто принялся строить и покупать корабли, чтобы бить шведа и на море, и с моря. А с запада вести иные доходили: что будто разгорелась в княжестве «магнатская» война, и скрипят друг на друга зубами высокородные Сапеги, Вишневецкие и Радзивиллы, и бряцают оружием, что Сапеги все в сторону Карла глядят, а Огинские и Вишневецкие норовят договориться с Петром, однако будто скоро наступит конец и Петру, и войску его, и кораблям новым, и граду на Неве; ибо разгромил Карл всех его союзников и, ловко расправившись с саксонцами и поляками, заключил позорный для них договор[9], и теперь русскому царю более опереться не на кого, и будто двинул Карл свои полки на восток, направил свой военный гений против России... Вот это самое «двинул полки на восток» смутило многие шляхетские проницательные умы; и то верно: весьма неуютно себя ощутишь, когда представишь только, что возле самого дома твоего вот-вот загрохочут пушки, и пули полетят через твой палисадник, через твой сад, сшибая ветки и плоды, и гранаты разорвутся у тебя над головой и над головой твоих детей, отрады глаз и смысла жизни, когда представишь, что враг будет хозяйски расхаживать по твоей улице, когда, нагло войдя в твой дом, он запустит загребущие лапы в твои сундуки, в твои закрома и обмаслит похотливым взглядом твою женщину... от слухов этих нехорошо, холодно повеяло дыханием войны, и тревожно стало в тех землях, которые большая беда пока обходила стороной.

Летом было некоторое затишье. Старшие Ланецкие и Радим, надёжная опора отца, остались в Могилёве. Ян опасался в эту лихую годину оставлять свой городской дом со всем имуществом на попечение прислуги. Да и были ещё у старого шляхтича в городе кое-какие дела. А Любу с Винцусем отправили в имение. Надеялись так уберечь детей от тягот войны. Расчёт, по всему судя, правильный, поскольку все знакомые шляхетские семьи поступали так — отправляли чад куда-нибудь в глушь. Но был сей расчёт не только на то, чтобы обезопасить дочь и младшего сына. Ян наказывал им, чтобы время попусту не теряли, а наделали в лесу тайников да спрятали в них побольше всяких съестных припасов — зернового хлеба, круп, сушёных ягод и грибов, мёда, орехов, и дал детям в помощь старика-приказчика Криштопа, а тому велел подобрать из дворни для этого серьёзного дела троих-четверых надёжных, смекалистых, преданных мужиков, умеющих работать лопатой и держать язык за зубами. И детям, и приказчику советовал Ян не забывать о добродетели бережливости, тем более важной в этот тяжкий час, который, может, много больше, чем час, который, не дай бог, и годом обернётся, а то и не одним.

Так и приехали налегке в одной коляске в Красивые Лозняки Люба, Винцусь и приказчик Криштоп.

В прежние времена Люба охотно проводила время в имении. Милы сердцу её были прогулки среди дикого шиповника и полевой мяты у журчащих ручьёв, под звуки пастушеской свирели, доносящиеся с просторных лугов; были милы девичьи юные мечтания на солнечной лужайке под натруженное гудение шмелей и пчёл, под райское пение птиц из глубины леса, под прохладные и ласковые дуновения и касания ветерка; были милы минуты созерцания природы, при котором, кажется, чуть внимательнее осмотрись вокруг себя, всмотрись в эти исполинские деревья, замершие в величественном покое, в эти шёлковые травы, с немой любовью обнимающие тебе ноги, в эти чудные облака, проплывающие в синеве небес великолепными, недосягаемыми кораблями, и откроешь Великую Тайну, какая объяснит тебе смысл всего — и прекрасного и неприглядного, и мудрого и неразумного, и радости и печалей, и жизни и смерти, и веры, и надежды, и любви, и объяснит смысл самого рождения твоего — тот смысл, что вложил в тебя некогда с упованием Творец, но которого ты ещё не разглядел в себе и не явил этому прекрасному миру... Любашу наполняли умиротворением и вдохновением на добрые дела, на добрые чистые чувства, на благотворение и милосердие гуляния по живописным лугам, где, кажется, прислушавшись в знойный полдень, когда замирают поля и леса, услышишь нежную флейту Пана, язык древних, как мир, богов, гуляния по полям ржи и пшеницы, полям цветущего льна, прорезанным уютными тропинками, и отдохновения в тени роскошных садов, неумолчно шелестящих листвой, с ласковым ягнёнком на руках, за чтением од, пасторалей и элегий в каком-нибудь тихом, уютном уголке.