Когда Тур вошёл в одинокое жилище Старой Лели, сидела старуха с берестяной книгой на коленях и водила кривым пальцем по неровным строчкам. Жарко горел огонь в очаге, сизый дымок убегал струйками к прорехе в крыше, громко булькало некое варево в медном котелке.
Шлема не снимая, сел Тур на лаву. Тяжёл был Тур. Прогнулась, заскрипела под ним лава. Большой был Тур. Сел у оконца — весь свет заслонил. Умный был Тур: как вошёл — только о нём и думала Старая Леля. А думала она, что вот недавно сидел на этом же самом месте другой человек, такой же большой и тяжёлый, сильный воин — Туру под стать, но когда сидел он, не думала о нём Леля, угостила понюшкой и листала свою волшебную книгу. Тур — иное. Как вошёл, не могла больше Леля читать.
Закрыла она книгу, но всё ещё держала её на коленях; помешала в котелке варево.
— Слышу тебя, пан Тур, издалека слышу. И людей твоих слышу, что остановились и поджидают в версте.
— За версту слышишь? — удивился Тур.
— Тихо в лесу после метели. Далеко слышу.
Старуха предложила ему понюшку табаку.
Однако Тур отказался:
— Не хитри, женщина. Слышал я о твоих понюшках...
Леля кивнула и промолчала. Горело у неё сердце, и она боялась — не разгорелся бы глаз. Поэтому закрыла глаза. Не признаваться же ей, старухе, что смутил её душу герой... о котором она только и думает. Постыдна старческая любовь. А давно она на него глаз положила, давно. Ещё только слышала о нём, о делах его, и уже о нём думала. Когда впервые увидела, подкосились ноженьки, — которые прежде не подводили...
Тур сказал:
— Все говорят, что ты провидица и знаешь будущее — своё и чужое.
Леля склонила голову и промолчала. Да, давно на него глаз положила; ещё прежде даже, чем и думала, — он не родился ещё, а она о нём только и помышляла, о нём мечтала, его ждала... Смотрела Леля на отражение своё, седые волосы вставали дыбом: стара! ах как стара! могильные травы по ней плачут! могильный камень давно по ней скучает и грустит! И куда подевались молодость и красота?.. Всегда тянулась за ней телега её прекрасного, женского, очарования глаз; была молода, и сильна, и красива, и умна, и ясновельможные шляхтичи хотели её, облизывались на неё паны, а иные и увивались, упрашивали ими повелевать; ныне же оглядывалась она... и видела за спиной котомку убогого, старушечьего, уже как бы и не из сего мира, который с каждой весной опять юн. И никому-то она была не нужна! Кабы не хвори чужие, кабы не умение её распознавать болезни, забыли бы к ней дорогу, не то в проруби бы утопили, как топили веками ведьм... А когда-то была хороша! Ах хороша! Ах какая румяная она была — такая румяная, что даже ночью румянец видать, не спрятаться с таким румянцем во тьме. И кожа была белая-белая, как разлитое по телу молоко, и глаза были — что озёра под синью небес, и голосок — что журчливый ручеёк. Мимо той раскрасавицы не прошёл бы нынешний Тур...
— Что же ты молчишь?
— Ах, человек... Что же ты так поздно пришёл!
Тур кивнул на берестяную книгу, лежавшую у неё на коленях:
— Верно, прошлое наше по этой книге видишь?
Леля видела сейчас только своё прошлое, без всякой книги. Память была сильна. Не делала дурного людям. Но её боялись. Делала только доброе. Но её не любили. Как будто много сделала добра и могла тем гордиться. Но томило чувство, что пусто свою жизнь она прожила, так как не было в её жизни любви. Детки были, а любви не было. Да и где те детки? Уж сами старики, и старики уже их детки... Не пригрезились ли они давно-давно?.. И вот явился он — достойный из достойных, честный из честных, сильнейший из сильных, настоящий, славный потомок доблестного пращура... Ах, неужели она дождалась своего — о котором сто лет мечталось? Но уже страшно было глядеть на собственный образ.
Она хотела помолодеть. Она прибегала к колдовству. Пила воду с младенца, шептала заговоры; под голову на ночь пелёнку из-под младенца клала и шептала новые заговоры... а с третьими заговорами смотрела, смотрела во все глаза на молоденькие ростки пшеницы, на молоденькую поросль ёлок и сосенок. Однако колдовство было бессильно — так сделалась она бесповоротно стара. Миртовую воду в церкви брала, умывалась, также умывалась триперстницей[80]. Потом вглядывалась, вглядывалась старуха в своё отражение. Не помогали ей ни миртовая вода, ни триперстница. Нет, не разглаживалась кожа на этой живой мумии, седые космы оставались седыми космами, нет, не светились юностью глаза, и долгая плоская грудь не становилась высокой и упругой, нет, и никуда не исчезал постылый горб... И никакие щётки, никакие — даже самые дорогие — гребешки не вычешут бессчётные лета из этих волос, как вычёсывают они запросто блох, и никакое мыло заморское не смоет с лица эту гнусную старость.
— Зачем тебе прошлое? — с печальной улыбкой вздохнула старуха. — Его уже изменить нельзя. Его надо только помнить, чтобы черпать из него силу.
— А знаешь ли ты настоящее?
— Все за будущим приходят, а ты настоящего хочешь! — удивлённо покачала головой Старая Леля.
Недалеко от Тура — только руку протянуть — на плашке, накрытое рогожкой, что-то лежало. Тур из любопытства приподнял рогожку. Там лежали четыре репки.
— Из настоящего я сегодня не много знать хочу, — сказал он. — И ворожить не придётся. Не залетала ли к тебе птаха, щебечущая по-шведски, с красивой горжетой на груди? Я спрашивал в деревнях и на хуторах, спрашивал в корчмах и в скитах у раскольников. Никто не видел птаху, что выпорхнула из клетки.
— Ах, человек... Что же ты так поздно пришёл! — вздохнула старуха.
— Значит, залетала птаха?
— Я не о том. Я о своём...
И подумала Старая Леля, что за ведовство, за колдовство, хоть бы и на пользу они были, наказал её Господь: тело состарил, а душу оставил молодой; ах, нет беды бедовее, когда сердце просится в любовь, а с рожей этой, что возникла на месте лица, как смерть возникает на месте жизни, уже как будто и в гроб пора. Опустила старуха жадные глаза, которым так хорошо, так покойно было на широкой груди у гостя, на руках его, молодых и крепких, на плечах могучих, надёжных, на кои будущего можно поставить сундук... и вздохнула тяжко: умеет, ох, умеет наказать Господь, изощрённые Он шлёт испытания.
— А что до вопроса твоего, пан Тур... то птаха, которую ты ищешь, давно упорхнула — забудь о птахе, — Леля открыла свою книгу, где открылось, взглянула на то, что открылось, и покачала головой. — Думай лучше о волках, какие затаились в сугробе. Не случиться бы большой беды!..
Помяни волка, а волк уж и тут...
Нет, мы не забыли о шведских мародёрах, о дезертирах, а также о солдатах честных, послушных приказам и верных королевской присяге, но однажды отставших, отбившихся от своих полков по разным причинам — из-за ран ли, из-за болезни и слабости, из-за неверного случая, коварного рока, из-за нападений крестьян на дорогах, или заблудившихся в тёмных лесах, в непролазных болотах. Те, что умерли, остались безвестными телами на радость волкам и лисам, куницам и хорькам, прахом на чужой земле; не о них сказ. А сказ здесь о тех, кто, претерпев невзгоды, волею судеб и соизволением Божьим выжили и обретались теперь кто где — кому как повезло, кто как сумел приспособиться, обустроиться... тем более, что они постоянно напоминают нам о себе: кто попрошайничанием, кто предлагая себя в работники, но более — отчаянным разбоем на дорогах, грабежами и убийствами в деревнях и городках, подлыми деяниями, будто бы дозволенными неписаным милитерским правом, беззастенчивым обманом и воровством. Мы бы и рады продолжить повествование о героях, но и об отщепенцах придётся сказать пару слов...
С приходом зимы все эти изголодавшиеся, оборвавшиеся, обозлённые шведские солдаты стали терпеть настоящее бедствие. В иные дни стужа бывала такая, что даже дымы застывали в воздухе, поскольку скованы лютым холодом были сами небеса. И прятались от морозов кто как мог: кто-то рыл норы в сугробах, кто-то строил шалаши из еловых и сосновых ветвей, ставили наспех срубы — кто не боялся работы и имел достаточно сил; другие отнимали у хозяев хутора, поселялись в сгоревших, брошенных деревнях, если в них оставались хоть какие-то постройки, ночевали в печах... многие, больные и голодные, прибивались к скитам русских староверов, что не могли не помочь им ради Христа.
Жестоко страдали от голода. Кормились в лесах заледеневшими ягодами, лущили из шишек семена, промышляли силками и ловушками, похищали запасы у белок. Рыли они в поле снег, собирали оброненные колоски и смалывали зёрна между камнями. Да мало они находили колосков, поскольку местные мужики и захожие побродяжки до них уже десять раз всё в полях обыскали, заглянули, куда никогда не заглядывали в лучшие времена. Стучали голодные палками по промерзшей земле — искали зерно, припасённое мышами. И, конечно, грабили, грабили... Да много ли отнимешь у неимущего?.. Что найдёшь в хате, вчера пущенной на дым? Только ветер... В лесах соперничали с волками. Ходили по лесу, по волчьим следам, отгоняли зверя от добычи, если успевали; а если не успевали, довольствовались кровавым снегом — перебивались, глотали его совсем по-волчьи...
Карл, Мартин, Оке и Георг — эти четверо держались вместе. Крепко они держались друг за друга, так как понимали, что порознь им никак не выжить. Гнали от себя чужих, что норовили прибиться к сильным, пятого и шестого гнали, потому что стольким было бы в голодном краю не прокормиться.
Не так уж и давно они оказались в лесу. Читатель наш, внимательный друг, помнит, как шведскому полковнику Даннеру не повезло. Эти четверо солдат как раз и были из его людей. В тот несчастливый для них день ударили разбойники в голову отряда, и почти сразу же полковник был убит. Тут же лесные разбойники ударили и в хвост отряда. И так они мощно нажали с двух сторон, что посреди дороги образовалась давка. И эта давка всё нарастала, шведские кавалеристы, растерявшиеся без привычных команд своего многоопытного Даннера, были скоро смяты, оттеснены с дороги в лес. Но и тут их поджидали разбойники — с остро затёсанными кольями наизготовку. Всадникам было не пробиться, ибо ранили колья лошадей и в каких-то канавах ломали лошади ноги... Этим четверым — Карлу, Мартину, Оке и Георгу, — выбитым или вывалившимся из седел и не запутавшимся в стременах, посчастливилось избежать разбойничьей дубинки или крестьянских вил в живот. Бросив лошадей и амуницию, бросив гибнущих в жестокой схватке товарищей, они укрылись в густых кустах и таились там, пока дело не кончилось.