Туркестан в имперской политике России: Монография в документах — страница 120 из 215

Однако высокопоставленные чиновники в метрополии вносили свои коррективы в цели и направления разведывательной деятельности в Туркестане. Военный министр В. А. Сухомлинов настаивал на том, что «организуемый в ханствах розыск, подобно общеимперскому, должен быть по преимуществу политическим, т.е. прежде всего направлен на разоблачение и исследование местных явлений противогосударственного характера». В. А. Сухомлинов считал нежелательным организацию «жандармского надзора» внутри ханств, полагая, что это может «скомпрометировать само дело и послужить только лишь во вред русской государственности». Он же призывал улучшить работу имеющейся агентуры, менять ее, оптимизировать саму службу и т.п. Против «жандармского надзора» внутри Бухары возразил так же МИД.

И, конечно, значительная ответственность за усиление панисламизма в Средней Азии была возложена на Афганистан и Турецкую империю, точнее на их агентуру. Однако судя по публикуемым документам и тем, которые хранятся в тех же папках, прямых доказательств о связи пойманных «агентов» (их немного!) со своими правительствами доказано не было.

Как образец агентурной переписки в настоящий раздел включены письма начальника охранного отделения в Верном (Алматы) ротмистра Астраханцева, который увидел опасность для государства в традиционных собраниях «Гап» и «Машраб»[532]. В них принимали участие сарты, киргизы (казахи) и татары. Инициатор переписки и ретивый защитник империи ротмистр Астраханцев сначала признал, что упомянутые собрания являются «праздничным отдыхом» (как следует из его первого письма), хотя уже после ареста названных лиц проявил излишнее служебное рвение и попытался превратить его в громкое дело (очевидно, имея в виду выгоду для своей служебной карьеры) с трактовкой: «государственная измена». Видимо, по этой причине последующие данные в переписке противоречивы. Уже в следующей докладной записке членские взносы (обычные для такого рода собраний, носящие частный характер и потому не подлежащие юридической оценке как «незаконные») квалифицируются как «сбор на определенные цели» с намеком, что они предназначались для передачи в Константинополь. Это был едва ли не самый главный предлог для задержания участников собрания, хотя этот пункт обвинения так и не был доказан. Затем арестованных отпустили и спустя некоторое время вновь задержали, после того как на докладной записке Астраханцева появилась приписка кого-то из ташкентских чиновников: «Уж не те ли это ′гапы′, с которых начиналась андижанская смута?» Приписка намекала на то, что Андижанское восстание 1898 года начиналось общины «Гап» (см. выше). И хотя намек на Андижанское восстание (в виде небольшой приписки карандашом!), скорее всего, не имел под собой почвы, однако его было достаточно для того, чтобы это дело с очевидными подтасовками, нелепыми подозрениями, обвинениями и предположениями, с неподтвержденными данными, выдающими полное непонимание Астраханцевым предмета своего агентурного «расследования», обрело пристальный интерес в «Центре» (то есть в Канцелярии генерал-губернатора, где отложились эти документы, а копии были отосланы в Ташкентский департамент полиции). В это же время отпущенные было «виновники» были вновь задержаны и заключены под стражу (то же дело, л. 44.).

Ретивость жандармов остудили рапорты (публикуются здесь же), собранные с нескольких мест, откуда поступили справки по поводу собраний «гап» как «неполитической традиции». Интересно, что именно в Андижанском уезде также запрошена справка о «гапах». Ответ оттуда окончательно похоронил попытку связать это явление с Андижанским восстанием 1898 года.

Из представленных и других документов жандармского управления видно, что практически любые формы социальных коммуникаций (к каковым, безусловно, следовало бы отнести «клубные собрания» типа «гап») среди т.н. «мусульманского народонаселения Туркестана» для специальных органов надзора и слежки оставались предметом пристального внимания, которое особенно усилилось после Андижанского восстания 1898 года.

Правда, в нашем случае мы увидели очень далекий отголосок («долгое эхо») этого события. Представленный случай также можно рассматривать как личную инициативу ротмистра Астраханцева, как проявление его служебного рвения. Однако его явно недобросовестные попытки «раздуть» дело, подтасовав факты, не были остановлены его адресатами в Ташкенте, то есть его непосредственным начальством, не увидевшим поначалу в докладах своего офицера нонсенс или непонимание традиционных форм социальных или профессиональных коммуникаций, популярных среди местного населения. Это, в свою очередь, говорит не только об особенностях работы органов слежки и надзора как системы, но и о вечном страхе русских властей перед возможными выступлениями, «подобными андижанскому»[533]. Власть (в лице неустановленного, но, очевидно, высокопоставленного чиновника) отреагировала вполне ожидаемо, непонятно почему предположив связь описанного случая с Андижанским восстанием 1898 года. Понадобились агентурные сведения о подобных собраниях в других областях и уездах, чтобы понять, что обнаруженная «угроза спокойствию империи», тем более какое-либо ее сходство с общиной Дукчи Ишана оказались надуманными. Однако «дело» успело отнять время у массы людей и средства у государства, а в итоге усилило взаимное недоверие и отчужденность между «властителями» и «подчиненными».

Следующая группа документов, публикуемых в настоящем разделе, связана с проблемами хаджа[534]. В фонде Канцелярии туркестанского генерал-губернатора отложились несколько десятков дел, в которых кроме обычной полезной информации мы видим идеологические и политические оценки паломничества мусульман. Известно, что хадж активизировался в конце XIX века в связи с улучшением наземного и, особенно, водного транспорта. Учитывая ограниченность пространства, мы публикуем только один из этих документов, в котором, однако, видим обычные для того времени характеристики хаджа, с оценками о его «нежелательности», опасности этого явления для «русских [российских] мусульман».

Активизация хаджа породила еще одну форму неизбежных фобий в разных уровнях имперской власти. Согласно царившим тогда подозрениям, паломник («хаджи») должен был быть непременно «заражен» антирусскими и антихристианскими идеями во время хаджа, общаясь с братьями по вере. Такие утверждения скорее были построены на предположениях и подозрениях, поскольку чаще мы видим совершенно обратные оценки в сочинениях или письмах вернувшихся из священных городов паломников, среди которых была масса знаменитых богословов и будущих реформаторов. Именно хадж заставлял их посмотреть иначе на технические и прочие достижения европейских стран или Российской империи, которые оценивались позитивно, особенно с точки зрения целесообразности сближения с «неверными» и обширных заимствований «у них» технических новинок, строительной техники, товаров, политических структур и даже образа жизни[535].

Конечно, это не значит, что исполнение «пятого обязательного предписания мусульман» не усилит конфессиональную идентичность самого паломника и, как следствие, отчужденность с «иноверцами», особенно если учесть их статус завоевателей. Однако это явление не было массовым, и паломники едва ли могли потерять чувство реальности. В этом смысле самым показательным примером может стать сочинение местного консервативного богослова Мулла ′Алима «Хадикат ал-му′минин»[536]. Между тем завоевание своей родины «неверными» он не одобрял, хотя идею радикального противостояния с ними тоже не принимал. Интересно, что хадж не прибавил радикальности в его оценки «деяний неверных», напротив, заставил искать причину «поражения мусульман» в их собственной нерадивости, и даже предложить новые аргументы в толкования завоеванных территорий в качестве «Дар ал-ахд/сулх» (Территория договора/мира с «неверными»), каковая формула означала компромисс, но не вражду.

Вернемся к публикуемому документу. Судя по его содержанию, в столичных органах власти (в частности, в МВД), признавая хадж «неизбежным злом», тем не менее предлагали меры, призванные упорядочить его. В частности, говорится об «оказании паломникам содействия к благополучному и, в экономическом отношении, более выгодному совершению хаджа», для чего предполагалось наладить ускоренную выдачу паспортов и т.п. Реакция в туркестанских уездах и округах оказалась более настороженной в отношении хаджа вообще. Соглашаясь с общей оценкой хаджа как явления, «крайне вредного для христианского мира вообще и небезопасного для русского господства в странах мусульманских», местные начальники предлагали ввести экономические санкции, которые, как они полагали, могли сдержать рост популярности хаджа. В частности, предлагалось переложить на локальные общины возмещение расходов тех паломников, кто не имеет средств оплатить собственное возвращение домой, либо сбор денег на содержание семей тех, кто не вернулся по причине смерти и т.п. Авторы выражали надежду, что такого рода мероприятия «подавят» желание к паломничеству.

В целом оценки хаджа были разными, однако факт «кратковременного единения мусульман с единой целью» оставался для чиновников и большинства колониальных экспертов предметом беспокойства и исключительно конфессиональных оценок (в миссионерском или политическом духе), вновь оживляя обычные фобии.

Интересные наблюдения относительно особенностей взгляда на ислам и мусульман мы видим в публикуемом в этом разделе «Прошения» книгоиздателя С. И. Лахтина на имя генерал-губернатора. Этот известный издатель просил ввести должность цензора при Канцелярии генерал-губернатора, поскольку документы на разрешение к печатанию мусульманской литературы проходили сложный путь утверждений в Петербурге и задерживали издание. Проситель отмечает, что рынок востребованной среди мусульман литературы восполняется за счет контрабандного ввоза из Индии. Развитие собственной печати в крае, как он полагает, даст «толчок промышленности и послужит к сближению туземцев с русскими». Занимавший тогда должность генерал-губернатора М. Г. Черняев (1882-1884) наложил резолюци