Тут и там: русские инородные сказки - 8 — страница 10 из 34

* * *

С Клаусом во дворе был знаком каждый, а Фриду никто никогда не видел.

Дома у них тоже никто не бывал. Дверь всегда открывал Клаус, но посетителей в квартиру не пускал, выходил к ним на лестничную клетку. И к телефону тоже всегда подходил он. Или — никто не подходил.

Вот и говорили, что никакой Фриды нет, что Клаус живет один, а жену свою он зачем-то выдумал.

Но однажды, позвонив Клаусу по телефону, один из соседей услышал незнакомый голос, женский. Голос был тихим и монотонным: «Клауса нет. Позвоните попозже».


Клаус везет из города книжки — для Фриды. Он познакомился с владельцем книжного магазина. Заговорил с ним случайно. Или, скорее всего, этот человек заговорил с Клаусом. С Клаусом, бывает, заговаривают совершенно незнакомые люди. У его взгляда — три оболочки, как будто одну за другой снимают разноцветные линзы. Поначалу лицо его кажется удивленным. В его удивлении нет настороженности, скорее — доверчивость. Потом — взгляд наблюдателя. Взгляд, от которого ничего не ускользает. Он, случается, заходит просто так к соседям. Если человек тяжело заболел, или еще какое-нибудь несчастье случилось, или — просто тяжело кому-то, запутался. Клаус заходит вдруг, без приглашения, как бы между прочим, по какому-нибудь незначительному делу. Приносит с собой гостинец — яблоки с рынка или печенье. А затем — третья линза. Жесткость, где-то в самой глубине глаз. Граница, черта. Никто никогда не повышает на него голос. Никто не осмеливается расспрашивать его о Фриде. Фрида — за чертой. И о своем детстве он тоже никогда никому не рассказывает. Если ему задают вопросы о прошлом — кто-нибудь малознакомый, знакомые знают, что Клаус таких разговоров не любит, — он просто не отвечает. Молчит и смотрит куда-нибудь в сторону. И молчание его не вызывает неловкости. Кажется, что он просто задумался, что дело не в собеседнике, а в каких-то его, Клауса, мыслях. Иногда он даже чуть улыбается, сам себе.


Клаус владеет ивритом и русским. У него едва заметный акцент. Он говорит, что не знает немецкий язык. «Что? Немецкий? Я его не знаю». Иногда вместо «не знаю» он говорит «забыл».


Клаус приносит Фриде книжки, но она их не читает. Открывает рассеянно, пролистывает несколько страниц, а потом ставит книгу обратно на полку. Там они и стоят. Вот — про Сонечку, а вот — про Франсуазу. Потом книжку достает с полки сам Клаус. Он смотрит на нее чуть удивленно, как будто обнаружил в доме незнакомую вещь и не может вспомнить, как она здесь оказалась. Но незнакомой вещи должно найтись применение. Клаус читает Фридины книжки — перед сном и в автобусе, когда едет на рынок.


Клаус открывает почтовый ящик. Там — счет за воду и письмо из клуба пенсионеров железнодорожной компании. Его приглашают на торжественный обед: клуб отмечает свой юбилей. Он пойдет туда, его посадят за столик в центре зала. Бывшие коллеги будут подходить к нему, пожимать ему руку и спрашивать, как дела. Генеральный директор компании тоже подойдет к их столику — специально, чтобы поздороваться с Клаусом. В шесть часов Клаус скажет, что ему пора домой — к жене. Никто не станет его расспрашивать, никто не будет уговаривать его остаться.

Больше в почтовом ящике ничего нет. Да Клаус и не ждет ни от кого писем. Фриде письма тоже не приходят. Клаус поднимается по лестнице. Из-за их двери слышится радио. Он различает слова песни: «В наших улицах есть особая магия. Если ты один, это не мешает». Он вставляет ключ в замочную скважину.


Клаус всегда возвращается домой под вечер. Приезжает на автобусе и идет вдоль шоссе в скорых иерусалимских сумерках. Фрида не любит бывать вечером одна. Она говорит, что боится за него. Клаус не может ее успокоить. Он приезжает домой. В городе он не ест — Фрида ждет его с ужином. Она варит картошку и жарит куриный шницель. Больше она ничего не готовит. Клаус сидит за столом и смотрит на противоположную стену. Там висит фотография Фриды — семидесятые годы, она только что приехала в Израиль. У нее высокий лоб и длинные черные волосы. Она смотрит на фотографа внимательно, не улыбаясь.


Клаус выходит на балкон. Их дом — длинная пятиэтажка, на бельевых веревках хлопают на ветру разноцветные простыни. Он вытряхивает из целлофанового пакета остатки хлеба — хлеб не должен пропадать. Клаус смотрит вниз, пытаясь разглядеть в траве упавшие желтоватые кусочки.

«Знаешь, — говорит он, обращаясь в глубь комнаты, — я думаю, никто на свете не отдает птицам столько крошек, сколько мы».

Потом он уходит с балкона и захлопывает за собой стеклянную дверь.

Елена ЧерепицкаяТАМ, ЗА СТЕНОЙ

Не то чтобы Сергунька был трусом, вовсе нет. Его считали отчаянным и даже смельчаком. Он влезал в драки со старшими, доставал аистиные перья с верхотуры водокачки, а однажды на спор прошел в темноте по кладбищу мимо свежей могилы.

Но одно дело на спор, когда из-за ограды за тобой следит чуть ли не половина деревенских мальчишек. А другое — одному. Одному остаться ночью в тесной бревенчатой баньке, остро ощущая свою беззащитность и отделенность от остального человечьего мира.

Банька стояла в низине, возле ручья. Слева болотце, справа, поодаль, — зловещая заброшенная церковь с обрушившейся колокольней и вывернутыми крестами. До дома бежать — если быстро-быстро — три минуты. А три минуты ночью, под полнокровной луной, когда сырые июльские травы хватают за лодыжки, норовят уронить и защекотать, как навки, — это вечность.

Сергунька дрогнул и попросил мать встретить его из бани. В конце концов, встретит и встретит, никакого позора здесь нет. А вот мыться с мамкой десятилетний мужчина уже не может себе позволить.


Теперь Сергунька сидел на краю деревянной скамьи под тусклой закопченной лампочкой, торопливо тер себя мочалкой и громко пел. «Союз нерушимый» пел, «На гавань заходили корабли», «Маленький трубач» — что в ум приходило. Начал «Вихри враждебные», но запнулся, стало жутко. Над головой действительно веяли вихри и враждебно стучали листами старого железа.

Враждебной была темнота за печью, темнота под полком, темнота над котлом с водой. Каждый раз, когда надо было добавить горячей, Сергунька вспоминал самую бравую песню и орал ее как мог громко, чтобы отпугнуть все, что пугало его самого в темноте. И все равно казалось, что в бездонном котле кто-то только и ждет, когда детская рука с ковшом потянется за водой, чтобы схватить, затянуть, погубить.

Сергунька вымыл тело и выплеснул грязную воду под лавку. Предстояло намылить голову. А когда с волос на лицо и в рот тебе стекает вода — особо не попоешь. Он выбрал самое безопасное место — в углу, в центре пятна света, подальше от ненадежного оконного стекла, от хлипкой двери. Пришлось сесть на пол, чтобы прижаться спиной к стене.

Пенная шапка сделала Сергуньку беззащитным, немым и незрячим. Сквозь шебуршание мыльных пузырьков он напряженно прислушивался, стараясь угадать опасность. В тишине смачно чавкали капли, срываясь с лавки. Ветер, налетая порывами, зловеще играл железом и подвывал в трубу. Что-то мягко ударилось о стену с той, темной стороны.

Сердце сжалось, превратившись в маленький жгучий уголек. Сергунька замер и крепче зажмурился, чтобы стать одним слухом. Кто-то осторожно, но твердо ступал по влажной земле возле бани.

— Мам, мама… это ты? — Теперь он старался не повышать голоса. Мыльная пена попала в рот, смешавшись с горечью страха.

— Маамаа…

— Хррр! Бррр! — выдохнуло за стеной.

Горло перекрыло тяжелым комом. Одной мыльной рукой Сергунька попытался протереть глаза, другой нащупать таз с водой — здесь, здесь, рядом, чуть выше, на лавке.

— Хррр! Бррр! — повторилось над самым ухом. Бревенчатая стена дрогнула, будто по ней проволокли тяжелое тело. Таз соскользнул с лавки, спасительная вода потекла в щели.

— Банщик! Банюшка! Спасибо тебе за добрый пар, за чистую водицу! — крикнул Сергунька по памяти бабушкин приговор.

Стена задрожала.

— Я тебе хлебушка принесу, молока. Господи, спаси и сохрани! — Рука метнулась класть крест, но остановилась, запутавшись — слева направо или справа налево. Обратный крест — каждому известно — опасней всего.

— Господи Боженька, мама…

Стена ходила ходуном, бревна трещали, на мокрую спину Сергуньки сыпался из пазов мох. Мальчик уже не молился, не звал, только беззвучно плакал, не желая умирать вот так страшно — в руках, зубах, когтях, копытах нечисти, банщиковых гостей.

Стихло внезапно. Храп прекратился, перешел будто в шепот, и стены перестали трястись. В тоненькую дверь предбанника кто-то постучал. Сергунька не выдержал и заорал что есть мочи:

— «Вихри враждебные веют над нами! Темные силы нас злобно гнетут!»

Дверь предбанника рванулась наружу, хлипкий крючок звякнул, сорвавшись.

— «В бой роковой мы вступили с врагами! Нас еще судьбы безвестные ждут!»

Теперь уже трещала последняя преграда, последняя дверь. Сергунька открыл промытые слезами глаза, нащупал железный ковш и сжался в своем углу, готовясь отбиваться.

— «Но! Мы! Подымем! Гордо и смело!»

Деревянная завертка, удерживающая дверь закрытой, все яростнее раскачивалась на длинном гвозде. Туда-сюда. Туда-сюда.

— «Знамя борьбы! За! Рабочее дело!»

Завертка соскочила с гвоздя, стукнувшись об пол. Дверь распахнулась.

— Аааааа! — закричал Сергунька и бросился вперед. С разбегу он врезался в теплый живот, в мамино молоком и сеном знакомо пахнущее платье.


— Сергунька, Сергунька! Что с тобой?!

— Мама, мамочка! Там! За стеной!

— Там лошадь ходит, о баню чешется. Ну, испугался? Ну, ну, дурачок, что теперь-то реветь? Давай я тебе голову сполосну.

ТАМ

Виталий АвдеевМОСТЫ ТРОИ

В безвременье между вечерней и ночной сменой уборщиков царит вакуум, и в него вечно затягивает всякую всячину: обрывки завтрашних газет, концовки недосказанных историй, впустую потраченные отпуска, встречи с людьми, которых, думал, у